С этой минуты главное дело можно было считать свершившимся, ибо провозглашение низложения освобождало французов от присяги Наполеону и его семье. Однако недостаточно было разбить законные связи, соединявшие Францию с императорской династией, требовалось отнять у Наполеона все средства вновь получить скипетр, вырванный из его рук. И хотя от императора прикрылись двумястами тысячами солдат, чувство страха охватывало время от времени творцов совершавшейся революции, особенно когда они думали о человеке, находившемся в Фонтенбло, о том, что он делает и способен сделать. У него оставалась армия, сражавшаяся под его командованием, подкрепленная собранными гарнизонами, и войска, сражавшиеся под Парижем. У него оставались превосходные армии маршалов Сульта и Сюше и Лионская армия Ожеро. Они были, разумеется, далеко, но ведь Наполеон с легкостью мог подтянуть их к себе или пойти к ним; наконец, у него оставалась Итальянская армия. Чего только не мог он предпринять с подобными средствами, при его отчаянии и всей силе его талантов, которые за последние два месяца получили столько ужасных доказательств?
Было средство предотвратить опасность, спровоцировав в армии движение, подобное происходившему в Сенате. Усталость, конечно, присутствовала не только у гражданских служителей Империи, она была по меньшей мере столь же сильна среди военных. Беспрестанно гоняя свои корпуса вслед за Наполеоном из Милана в Рим, из Вены
в Мадрид, из Мадрида в Берлин и из Берлина в Москву, не видя окончания своим тяготам, редкие выжившие из числа двух миллионов солдат должны были испытывать усталость более сильную, нежели утомленные чужими тяготами сенаторы. Обладая славой и богатыми наградами за бесконечные опасности, они следовали, хотя и небезропотно, за своим удачливым полководцем. Но теперь, когда система наград и пожалований, простиравшаяся, как и колоссальное здание Империи, от Рима до Любека, рухнула, когда слава утратила блеск побед и сделалась горькой славой героически понесенных поражений, вполне можно было ловкими происками превратить ропот в протест, а протест — в военный мятеж. К тому же военным можно было привести весьма убедительные доводы. Ведь речь шла об оставлении Наполеона не ради врага и даже не ради Бурбонов, что вызвало бы в одних угрызения совести, а в других — глубокое отвращение, а ради присоединения к временному правительству, порожденному теми самыми невзгодами, которые Наполеон навлек на Францию. Да и правительством были не враги и не Бурбоны, хотя враги и были его опорой, а Бурбоны — целью; правительством стало собрание выдающихся деятелей Империи, объединившихся в Париже, оставленном женой и братьями Наполеона, оголенном его ошибочным маневром и захваченном неприятелем, людей, объединившихся ради спасения страны, примирения с Европой и прекращения гибельной и бессмысленной войны.
Столь разумные мысли были понятны и близки любому здравомыслящему человеку, и тем более им должны были внять военачальники, изнуренные войной и озабоченные своими выгодами. Большинство из них имели, помимо общих неудовольствий, неудовольствия частные, ибо во время последней кампании от Наполеона доставалось многим его соратникам, и он бранил их с грубостью необузданного и деспотичного характера. Однако следует к их чести сказать, что ни один не склонился перед неприятелем и самые уставшие и недовольные нередко становились и самыми храбрыми. Но бывает предел всему, даже преданности, особенно когда для нее более нет законной причины, и люди чувствуют себя
принесенными в жертву страстям безрассудного повелителя. А ведь именно таким и должен был казаться Наполеон людям, убежденным в том, что он всегда мог заключить мир, но никогда этого не хотел.
В нижних чинах армии порой возникало сильнейшее чувство физической усталости, но чтобы прогнать его, довольно было появления солнца, сытной еды, часа отдыха и самого Наполеона. Самый опасный вид усталости, усталости моральной, проявлялся среди военачальников, и она была соразмерна званию. Огромная у генералов, она доходила до крайности у маршалов.
Среди маршалов был один, тот, которого менее всего можно было заподозрить, но на которого Талейран, с его способностью распознавать слабые души, заранее указал как на человека, быстрее всех способного поддаться годным и негодным доводам. Этим человеком был не кто иной, как маршал Мармон. Этот офицер, которого Наполеон сделал маршалом и герцогом скорее из снисходительности к бывшему соученику, нежели из уважения к его талантам, считал себя не оцененным императором по достоинству. Талейран превосходно распознал терзания неутоленного тщеславия в беседе с Мармоном 30 марта и назначил маршала будущей целью соблазнения. В минуту кризиса тщеславие и в самом деле есть цель, к которой с большой вероятностью успеха может направиться интрига.