Я очень нуждалась в помощи, особенно в первые дни, и Пьетро, надо признать, щедро ее мне предлагал. В бытность моим мужем он не очень-то рвался облегчить мне жизнь, зато теперь, когда мы официально оформили раздельное проживание, не хотел бросать меня одну с тремя дочками, младшей из которых не исполнилось еще и месяца. Он был готов остаться на несколько дней, но мне пришлось отправить его назад во Флоренцию, и не потому, что он мне мешал, а потому, что даже за те пару часов, что он у меня пробыл, Нино одолел меня звонками; он без конца звонил и спрашивал, уехал ли Пьетро и можно ли ему вернуться
Но это было еще полбеды. Куда труднее оказалось вырваться к матери в больницу. Я не настолько доверяла Мирелле, чтобы в придачу к Деде и Эльзе поручать ей еще и новорожденную Имму. Я предпочитала брать Имму с собой. Закутывала ее как следует, вызывала такси и ехала в Каподимонте, пока Деде и Эльза были в школе. Мать вернулась к жизни. Конечно, она все еще была слаба; когда никто из нас, детей, целый день к ней не приходил, она впадала в беспокойство и плакала. Кроме того, теперь она все время проводила в постели, а ведь еще недавно хоть и с трудом, но выходила из дома. И все равно невозможно было отрицать, что роскошные условия в клинике пошли ей на пользу. С ней обращались как с важной дамой, и она с удовольствием играла новую для себя роль; когда удавалось заглушить боль препаратами, она и вовсе приходила в восторг. Ей нравилась большая светлая комната, удобный матрас и собственная ванная прямо в палате. «Именно ванная, не сортир какой-нибудь!» – говорила она с гордостью и даже пыталась встать, чтобы показать ее мне. Еще больше она радовалась маленькой внучке. Когда я приезжала к ней с Иммой, она клала ее рядом, сюсюкала и уверяла меня (звучало невероятно), что та ей улыбается.
Впрочем, кроха занимала ее внимание недолго. Очень скоро она забывала о ней и заводила рассказ о своем детстве и юности. Возвращалась мысленно в свои пять лет, перескакивала на двенадцать, потом на четырнадцать, вспоминала своих тогдашних подруг. Однажды она сказала мне на диалекте: «Я с детства знала, что люди умирают, но никогда не думала, что и со мной это случится. Да мне и сейчас не верится». В другой раз она рассмеялась какой-то своей мысли, а вслух сказала: «Правильно ты отказалась крестить малышку: глупости все это. Я вот теперь знаю, что скоро умру, распадусь на мелкие кусочки – и этим все кончится». В такие часы я как никогда чувствовала себя ее любимой дочерью. Перед уходом она обнимала меня так крепко, словно хотела проскользнуть внутрь меня, как я когда-то сидела внутри ее. И если раньше, когда она была здорова, любые контакты с ее телом были мне неприятны, теперь ее прикосновения мне нравились.
65
Как ни странно, клиника стала местом встреч стариков и молодежи нашего квартала.
Отец ночевал с матерью, и иногда по утрам я заставала его: небритого, с испуганным взглядом. Мы здоровались и сразу расходились каждый в свою сторону. Меня это не удивляло: мы никогда не были с ним особенно близки. Да, порой он был со мной ласков, но чаще равнодушен, хотя несколько раз защищал от матери. И все же наши отношения никто не назвал бы теплыми. Впрочем, мать снимала с него всякую ответственность за детей, особенно за меня: все решения, касающиеся моей жизни, принимала она, оставляя ему роль немого наблюдателя. Теперь, когда жизненная энергия на глазах покидала мать, отец и вовсе не знал, как со мной обращаться. Я здоровалась с ним: «Привет», он отвечал: «Привет! Пока ты здесь, схожу выкурю сигаретку?» Я часто задавалась вопросом, как удалось такому заурядному человеку выжить в нашем свирепом мире: в Неаполе, на работе, в квартале, даже в нашем доме.