Получив его письмо, она пробежала глазами жалобы на упадок духа, мышечные боли и потерю аппетита, прежде чем добралась до абзаца, который встревожил ее по-настоящему. Речь в нем шла не о его обычных хворях, а о том, как было написано его последнее стихотворение.
Произошло это ветреным январским днем. На побережье, где стоял Дуино, столкновения холодных ветров из венгерских пустошей с теплыми ветрами из Сахары порождали бури апокалиптической силы и размаха, как на полотнах Эль Греко. Однажды днем Рильке вышел подышать воздухом, как раз когда небо нахмурилось. Однако мысли поэта были так заняты составлением какого-то важного письма, которое ему предстояло написать, что он не обратил внимания на погоду. Княгиня, наблюдая за ним из окна замка, видела, как он расхаживает взад и вперед по утесу: руки в карманах, голова склонена в глубокой задумчивости.
И тут в шуме ветра он различил голос: «Кто, если закричу, средь сонма ангелов меня услышит?» – произнес он. Рильке встал как вкопанный и стал слушать. Предложение он записал в свой блокнот, оно и стало начальной строкой его «Дуинских элегий». Когда он вернулся в замок, стихотворение просто вылилось из него на бумагу. Описывая этот приступ вдохновения Андреас-Саломе, он признавался, что практически не чувствовал себя автором. Ему казалось, что в него вселился дух. «Голос, который говорит через меня, больше меня самого», – скажет он позже и княгине.
Рассказ Рильке встревожил Лу. Судя по нему, могло показаться, что руки, которая записала хлынувшие слова, не существовало вовсе. Бестелесность описания акта творчества граничила с самоотрицанием и была крайним проявлением отчуждения Рильке от собственного тела, которое, как ей давно казалось, было причиной его периодически повторяющихся недугов. Вот почему на вопрос Рильке о том, стоит ли ему поехать в Мюнхен, чтобы пройти там курс психоанализа, она дала ему утвердительный ответ.
Тот же вопрос он задавал и Вестхоф, которая, сама проходя терапию, ответила ему, что он будет трусом, если хотя бы не попробует. Тогда Рильке написал ее врачу и поинтересовался, возьмется ли тот его лечить. Попутно он рассказал доктору, что до сих пор считал свою работу «не чем иным, как средством излечения от недугов». Проблема состояла в том, что средство это, кажется, перестало оказывать на него желаемый эффект.
Но не успел Рильке собраться в дорогу, как получил от Андреас-Саломе телеграмму, в которой она буквально умоляла его: «Не делай этого». Она внезапно переменила свое мнение о природе его болезни и решила, что психоанализ может убить в нем творческое начало. Вместе с демонами могут уйти и ангелы.
И Рильке с ней согласился. Возможно, он понимал, что на одном только здравом смысле не доберется до завершения «Элегий», капля безумия здесь не помешает. Если бы перспектива лечения возникла перед ним во время долгой и изнуряющей борьбы с «Мальте», он, возможно, потянулся бы к ней, не задумываясь. В дальнейшем, случись ему сделать выбор в пользу «не творческой» профессии, о чем он задумывался, окончив предыдущую книгу, то он так и сделает. А пока он еще остается поэтом, психоанализ ему ни к чему.
Так и случилось, что до конца той несчастливой зимы он прожил в Дуино, выходя босиком на мороз, а Андреас-Саломе оставалась его неофициальным психологом, как и все последние пятнадцать лет. Правда, теперь она анализировала еще и его сны. В одном из них, писал ей Рильке, он стоял в зоосаду, среди клеток с животными. В клетке был светлый лев, который почему-то вызвал у него ассоциацию с французскими словами «памятный» и «отраженный». Среди той же клетки застыл человек, нагой, весь в лиловых и серых тенях, словно фигура с полотна Сезанна. Человек не укрощал льва, он сам «был выставлен напоказ вместе с животными».
Андреас-Саломе не оставила письменной интерпретации этого сна, содержащего столько образов, связанных с Парижем. Зато она предложила Рильке вместо психоанализа вернуться в Париж ненадолго. Его «Новые стихотворения» казались ей эмоционально голыми и потому не вызывали у нее симпатии, но зато они привязывали Рильке к физическому миру. Наверное, поэтому, услышав, как он толкует про голоса в Дуино, она решила, что глоток резкого парижского воздуха станет для него сейчас лучшим лекарством.
Рильке последовал ее совету весной 1913 года. Он вернулся в свою старую квартиру на рю Кампань-Премьер и пообещал Вестхоф выполнить одну ее просьбу. Та все еще жила в Мюнхене, теперь с Руфью, и имела сильное желание вылепить бюст Родена. Художник уже дал свое согласие, но ей казалось, что он передумал, потому что с тех пор от него не было никаких вестей. Рильке обещал замолвить за нее словечко перед Мастером.