Главные из них: традиции украинского народного и кукольного
театра, с которым были тесно связаны пьесы Гоголя-отца;
героическая поэзия украинских дум, или казацких баллад;
переводе Гнедича; многочисленные комические авторы, от Мольера
до водевилистов двадцатых годов; роман нравов, от Лесажа до
Нарежного; Стерн – через немецких романтиков; сами немецкие
романтики, особенно Тик и Гофман; «неистовая словесность»
французского романтизма во главе с Гюго, Жюль Жаненом и их
общим учителем Матюрином – длинный и все еще неполный список.
Многие элементы гоголевского искусства можно проследить до этих
источников. И они не просто заимствования и реминисценции
мотивов; большая часть их имела глубокое влияние на манеру Гоголя
и на его технику. Но все это только детали целого, столь
оригинального, что этого нельзя было ожидать.
Гений Гоголя почти не развивался. За исключением
незначительного и нехарактерного для него
только шесть из восьми повестей
как явно ранние и юные. Оставшиеся две, как и все дальнейшее
творчество до первой части
однородная горная порода, зрелый Гоголь. После этого остались
только фрагменты второй части поэмы, где Гоголь, покинутый своим
гением, старался развить новую манеру.
Первая часть
двумя из четырех повестей второй части (
гораздо менее сложны и напряжены, чем то, что он писал потом.
Веселость их, прежде всего привлекшая читателей, проста и
беспримесна. Любовные истории там несколько по-юношески
оперные, но свободные от усложненности. Дьявольщина – веселая и
беспечная. Картина Украины, конечно, совершенно фантастична, но
так привлекательна, так прелестно романтична и так ошеломляюще-
смешна, что даже сами украинцы не заметили (или заметили много
позже) всех нелепостей и полного пренебрежения к реальности (и
незнания ее), проявившихся здесь. Предисловия к каждому из двух
томов, вложенные в уста мнимого рассказчика, пасечника Рудого
Панько, уже шедевр гоголевского искусства имитации. Сами рассказы
своим юмором обязаны постоянным персонажам украинского
кукольного театра, а привидениями и любовными историями –
сочинениям романтиков, главным образом немецких. Гоголь
присутствует в смешении этих двух элементов, в словесной энергии
стиля, в живой убедительности зачастую фантастических диалогов
своих комических персонажей и в только ему свойственной
физической заразительности смеха.
Из оставшихся двух рассказов второй части
отдающая западным романтизмом, полная воспоминаний о казацких
песнях,
большой прорыв Гоголя к чисто орнаментальной прозе.
Великолепное ритмическое движение выдержано без перерыва, без
перебоя от начала до конца. История эта так страшна, что мурашки
бегут по коже; при первом чтении она производит почти
невыносимое впечатление. Она одна из очень немногих, где юмор
отсутствует совершенно.
Из рассказов, вошедших в
наличествует в
повествование о казацкой Украине. Хотя он и внушен романами
Вальтера Скотта, он очень на них непохож. Он совершенно свободен
от забот об исторической точности, но тем не менее исполнен
казацкого военного духа и отголосками их поэзии. И почти так же
полон он, в своих военных сценах, реминисценциями из
занимает в русской литературе единственное, только ему
принадлежащее место – у него нет ни подражателей, ни
продолжателей (кроме, пожалуй, нашего современника Бабеля в его
рассказах о Красной армии). Он героичен, нескрываемо, откровенно
героичен, но (и эти элементы нераздельно переплетены) также и
реалистичен, и грубо юмористичен. Возможно, это единственное
русское художественное произведение, которое по своей
многосторонности заслуживает названия шекспировского.
изумительная смесь романтической сверхъестественности с крепким
реалистическим юмором. Конструкция этого рассказа, отсутствие в
нем сомнительной риторики и, главное, абсолютное слияние таких
противоречивых элементов, как ужас и юмор, делают
полнейших и роскошнейших гоголевских вещей.
Гоголевские рассказы из повседневной жизни современной ему
России интроспективны – не в том смысле, что он анализировал и
описывал свой душевный опыт, как Толстой, Достоевский или Пруст,
но потому что его персонажи есть экстраполированные и
объективизированные символы этого его опыта. Его комплекс
неполноценности и глубокая укорененность в животной или, вернее,
растительной жизни деревенского поместья сообщали этим символам
карикатурную форму гротескной пошлости. Именно пошлость