В одном из писем или интервью Евгений Носов признаётся, что он знает в средней полосе России чуть ли не каждую травку или цветочек, знает их свойства и целесообразность на лугу. А тут он окунулся в Стрелецкую степь, недалеко от Курска, степь, через которую проходили тысячи людей. И у него возник вопрос: кто ты и зачем существуешь? Может, ответить на этот вопрос и попытался в рассказе «Потрава» Евгений Носов?
Огромная и непаханая степь, «дикая вольница», сохранилась недалеко от Курска, живёт она своими заботами, неприветливо торчат в ней ржаные стебли конского щавеля да чёрные скелеты татарника. «А вскоре падёт снег, степь замрёт, затаится до весны, а там снова – адонис и сон-трава, ирисы и анемоны… И так год за годом, века, а может быть, и тысячелетия в неуёмном и неистощимом круговороте». Пройдут мимо мужики, полюбуются ширью и праздностью этой земли, и пойдут к своим косогорам, «к своим стократ паханным и перепаханным полям…». Но этими же мыслями был переполнен и «сапрыковский мужичок Яшка – маленький, узкогрудый, в сером мешковатом пиджачке с отвислыми карманами…». В деревне его прозвали «дурачком» «за эту детскость» и «за терпеливую безропотность». Однако он женился и наплодил «кучу ребятишек». И вот Яшка с укоризной смотрел «на буйный непроворот степных трав и бормотал:
– Ай-я-я… Зазря как… Ай-я-я…
– Чего уставился? – раздалось вдруг за его спиной».
Это объездчик Игнат Заваров, которому было поручено следить за покоем этой степи. Он тоже был сапрыковский, Яшку признал и нравоучительно посоветовал не любоваться «чужим караваем». Яшка робко сослался на свою «любознательность». Игнат Заваров ответил, что нечего тут смотреть: «Трава – и трава». А Яшка увидел здесь другое: «А трава она ноне тоже хитрость. Не стало-ть трав-то… Вот и любо… Сена-то какие… Ай-я-я…» Два человека, неказистый Яшка и огромный упитанный Игнат, смотрят на одно и то же и видят совершенно по-разному, один видит, сколько добра пропадает, а другой видит, что тому и недоступно, то, что он хозяин всего этого богатства, во всяком случае на этот момент. И когда Яшка, «с его умишком», бросил в суслика камень, Игнат строго запретил это делать: «Науке все нужно… Науке что плохие травы, что хорошие… Нечего мне с тобой попусту брехать. А то схлопочешь соли в штаны». А прогнав Яшку, по-хозяйски зашёл в траву и поймал своего жеребца. «И Яшка, затаясь в жидкой тени тополька, невольно любовался и конём и седоком, завидуя вольному Игнатову делу» (Там же. Т. 3. С. 107).
Игнат с четырьмя медалями на широкой груди, побывав с казаками в Берлине, вернулся в родную Сапрыковку после демобилизации летом 1945 года. И, как он и думал, лежа на кочкарнике, напротив дома, как только он появился, дома и во всей Сапрыковке начался «великий переполох». После этого две недели продолжался этот праздник, а потом «выбился из сил и несколько дней отсыпался». И началось безделье, нагонявшее тоску, чувствовал себя не только демобилизованным, «а выбитым из седла, несправедливо разжалованным». Он был старшиной, у него была власть, чин и привычные привилегии. А на деревне – ничего. Поработал с заезжими плотниками над ремонтом обветшавшей конюшни, потом подался в город, а через год снова появился на родной земле с ружьём и в седле – объездчиком в заповеднике, «дурашливая бесшабашность» ушла, игры с ботаниками, почвоведами, студентами-практикантами тоже, однако вскоре Игнат женился на здешней кассирше, пожил сначала в комнате в коттедже, потом облюбовал глухой лесистый лог и здесь срубил «крепкую дубовую избу», завёл свое хозяйство, «чуб его давно вытерся до звонкой арбузной плеши», мужики почтительно называли его Игнатом Степановичем. Иногда туристы угощали его по одной «стопочке», а так как туристов бывало многовато, то к вечеру «набирался порядком».
Изредка бывал у отца с матерью, видел, как деревня разваливалась, затем началось укрупнение, указы шли за указами, собрали всех лошадей и погнали на «мясо», а мужики привыкли во всём подчиняться «верхам», говорят, «что дармоеды лошади-то. Вот их за это и побоку». Игнат выбрал себе из этого табуна отменного коня, а своего сдал для счёта. Распили перцовку, и только теперь погонщик Иван Чугунов высказал свои тайные мысли: «Говорят, теперича всё машинами будем делать, а конь машине не помеха… И опять же, уж больно жалко лошадей-то. Корову не жалко, свинью. Этих и сами били, и возить возили живым весом. А лошадь в жисть никто не трогал. Лошадь ведь!.. Как бумагу-то получили, чтоб, значит, в распыл, мужики весь день на конюшне колготились: глядели, какую свести, а какую приберечь. Выведем на свет, глядим-глядим, да и опять поставим. Жалко. Этак раза по три каждую выводили и заводили. Поначалу наскребли десятка полтора, каких постарее да если где подшиблена. А теперь вот и до малолеток добрались, потому как звонят, укоряют» (Там же. С. 115—116).