С невыразимой радостью с раннего утра того счастливого дня 12 августа я обходила с Димой каждый участок усадьбы: он с гордостью показывал мне то, над чем он работал с такой любовью. Слезы счастья и умиления поднимались у меня к глазам: этот худенький тихий мальчик (в этот день ему уже минуло 25 лет, но совершенно безусый он казался гораздо моложе своих лет), этот скромный, бледный Димочка так восстановил все то, что за эти десять лет было погублено, казалось, безвозвратно. Как было отблагодарить его?!
К полдню стали являться визитеры, и день прошел в приеме и разговорах с ними. Много пережили глубочане за эти годы, когда городок переходил из рук в руки семь раз. Уже после войны сгорела часть города, но высланные американцами солидные суммы на помощь восстановили ту часть города лучше прежнего. Теперь уже жилось гораздо легче, опять кипела торговля, по всему нашему участку, прилегающему к городу, были разбросаны хутора. Заботливо расспрашивали меня, как мне жилось в России и дивились, что я не жалуюсь и будто даже не стараюсь тогда, когда все мои – ушли! Да, это ужасно…, но что, что же мне было делать – incurable[336]
!Одним из первых пришел ко мне или, вернее, притащился мой бедный Макар с забинтованной головой. Он страдал воспалением ушного нерва, страдал уже давно. Энергичный наш Макарыч стал почти калекой, поседел, осунулся, одно время даже терял способность речи. Красивое лицо его исказилось от страданий. Болезнь его была неизлечима и могла кончится, говорили доктора, самоубийством, до того страдания его были безнадежны и невыносимы. Теперь летом он временно чувствовал себя легче и уже принялся за постройку второго этажа бетонного дома нотариуса у Дашицкого тракта. Благодаря своей болезни, он, по-видимому, помирился со своим изгнанием, так поразившим и меня. Но теперь, сказал мне Дима, их отношения стали добрососедскими и, хотя он с Колей выстроился на своем хуторе в сорок десятин, он со своей семьей продолжал жить в городском доме и также ссориться с Бровко, а Коля уже женатый и счастливый отец прелестного мальчика на хуторе. У меня уже голова начинала кружиться от приема глубокских гостей: Станкевича, Фредкина и других, когда Настя отозвала меня, говоря, что Дима очень страдает и тревожится и должен со мной говорить неотложно и наедине. Меня это смутило. Ведь прошло три недели со времени моего приезда, и Дима не находил этого нужным…
Я отослала Макара, пересиживавшего остальных гостей, и уже вспоминавшего Антоленский монастырь, и заперлись в спальне. Дима действительно был бледен и взволнован. Прерывающимся голосом он стал мне говорить, что на душе у него тайна, которую он ото всех скрывает два года, но которая душит его…
Елена Адамовна как-то писала мне зимой: с Димочкой надо быть осторожной, припадки бывают… И я с тревогой смотрела на его бледность и волнение, заставлявшее его дрожать с ног до головы. Да, у него была тайна… Тайна, касавшаяся дядюшки. Я многое ожидала плохого, но не так. Дима сильно разочаровался в дядюшке и окончательно с ним разошелся. Я слушала в большом смущении, Дима говорил несвязно, слова его складывались как-то неясно… Ясным мне было одно теперь, что означало понять – простить, просьба. Да, у вагона в Гаведене! Значит, бедный Митя сознавал себя виноватым. Как его винить? Ведь он поднимал на ноги четырех сыновей, не имея средств. Нужно было понять и простить что-то очень важное… Но у подъезда уже стояла запряженная бричка, и Настя нам стучала в дверь, пора было ехать к званому обеду родителей. Я уже поднялась на ее упорный зов.
– Значит, – хотела я переменить исповедь Димы, – центральные участки да двадцать шесть тысяч. Из них тринадцать были истрачены Вами, а тринадцать остались мне? Но касса абсолютно пуста… Где же эти тринадцать тысяч?
– Уж это Вы спросите у дядюшки, – совершенно неожиданно решительны тоном заявил Дима.
– Как у дядюшки? Вы же в Либаве мне говорили, что они у Ушакова… Но доверенный мой, пленипотент[337]
. Ведь ты, Дима, не Иван Иванович, которого я первый раз вижу?– Нет, я давно уже отошел ото всех дел, уезжал, давно умыл руки и снял с себя всякую ответственность за действия дядюшки, – возразил Дима все так же решительно.
У меня мутилось в голове и темнело в глазах.
– Вы дали дяде Мите доверенность, – продолжал Дима теперь уже не дрожащим, а тоном обвинения, – Вы ему больше доверяете, чем мне, Вы с ним переписывались помимо меня, за моей спиной, игнорируя меня!.. А я не судья моего дяди…
Теперь Настя стучала еще решительнее: «Лошади не стоят, мы опаздываем к обеду, нас ждут!»
На полуслове мы вышли из спальни на крыльцо, и молодые лошади, подхватив нас, понесли нас через весь город к Игнатовичам, к тестю и теще Димы, теперь родных нам. Ласково, растроганно они обняли меня, новую родственницу свою, а обед у них был на славу: чудная индейка, пломбир, домашнее яблочное вино и пр. Приходилось быть любезной, иначе меня сочли бы недовольной и браком, и родством.