В следующие дни сношения и переговоры продолжались, но не деятельно. С обеих сторон желали продлить дело. Гетман, вопреки сначала выказываемому им желанию ускорить переговоры, изыскивал средства выиграть время для получения обстоятельных наставлений от короля, которых еще не имел, хотя и требовал их от Сигизмунда тотчас же после Клушинской битвы, видимо, открывавшей для него путь к столице. Москвитяне также тем неохотнее отстраняли возникающие препятствия, что на возведение на престол Владислава далеко еще не было общего согласия всех сословий. Напротив того, как в городе, так и в самой Думе боярской было разномыслие по важному вопросу: кому вручить царскую державу? Все умы находились в волнении. Прежнее предположение о созвании Земской думы для избрания нового царя всем государством, очевидно, делалось неудобоисполнительным, ибо нельзя было предполагать, чтобы гетман и Лжедимитрий спокойно остались под стенами столицы в ожидании выборных из городов. В сих обстоятельствах предстояло одной Москве решить жребий царства. Приверженцам разных искателей престола открывалось обширное поприще к проискам и подговорам. Чернь, подстрекаемая клевретами самозванца, явно доброхотствовала обманщику. За Владислава стояли многие из передавшихся гетману чиновных и служивых людей. Напротив того, духовенство, отвергая королевича из опасения, чтобы по влиянию поляков не пострадало православие, желало видеть на престоле природного русского и увлекалось в пользу князя Василия Васильевича Голицына, пронырством своим снискавшего его доброжелательство. Но глава духовенства, патриарх, хотя и разделявший мнение сего важного сословия и не видевший в избрании Владислава надежного ручательства в сохранении чистоты веры, находил, однако ж, неприличным вручить державу Голицыну, навеки запятнавшему себя не только малодушием на поле брани и частыми изменами, но даже ужасным цареубийством, совершенным им над несчастным Феодором Борисовичем. Мысль о возведении на престол злодея, обагрившегося кровью законного государя своего, справедливо ужасала святителя, и в отвращение столь поносного для целого государства выбора он предлагал в цари четырнадцатилетнего юношу, Михаила Федоровича Романова, сына митрополита Филарета, как ближайшего сродника царя Федора Ивановича по матери сего последнего государя из древнего московского царственного дома. Боярская дума колебалась между сими разными мнениями, кои все, кроме призвания самозванца, имели в ней сильных представителей. Не иначе как по долгом прении и разногласии превозмогли наконец старания приверженцев Владислава, и Боярская дума, приступая к огорчительному для русской народности решению вручить державу не только иноземцу, но еще и сыну враждебного России государя, в особенности подчинялась влиянию председательствовавшего в ней князя Мстиславского, который объявил, что, будучи первым вельможей в государстве, сам не домогается престола, но и не может сделаться подданным кого бы то ни было из соотечественников своих, во всяком случае, уступающему ему в знатности. Впрочем, для приведения в исполнение приговора бояр нужно было еще согласие помещиков и других служивых людей, собранных в Москве; но и они, движимые важнейшими побуждениями, преклонились к совету Мстиславского. В самом деле, при несчастных обстоятельствах, в коих находилась столица, первою потребностью для нее было примирение, по крайней мере, с одним из двух теснивших ее врагов. Достигнуть сей цели возможно было не иначе, как призванием или Владислава, или Лжедимитрия. Всякий другой выбор оставлял бы Москву при собственных истощенных ее силах. Но покориться самозванцу значило бы утвердить торжество холопьей стороны, следствием чего могло быть ниспровержение всех государственных и общественных учреждений в России. Итак, одно призвание Владислава подавало еще надежду отвратить бедствия, угрожавшие Отечеству, и Москва покорилась печальной необходимости!