В ознаменование возобновившихся дружеских сношений между поляками и москвитянами Жолкевский пригласил девятнадцатого числа на обед к себе в стан бояр и именитейших москвитян, а четыре дня спустя князь Мстиславский и бояре угощали также в Москве гетмана и знатнейших поляков. С обеих сторон дарили друг друга, но корыстолюбивые поляки не были довольны полученными дарами, находя их бедными и не соответствовавшими своим ожиданиям.
Среди сих пиршеств великие заботы смущали глубокую думу Жолкевского. Король наконец прервал столь тягостное для гетмана молчание свое, которое, впрочем, должно отнести не к одной врожденной в Сигизмунде нерешительности, но также и к тяжкой болезни, коей он был тогда одержим. Едва протекло два дня после торжественного утверждения договора, как Жолкевский получил от него письмо, привезенное московским торговцем гостиной сотни Федором Андроновым, который душой и телом передался полякам225
. В письме сем король требовал, чтобы Русское царство упрочено было за ним самим, а не за сыном его Владиславом. Несколько дней спустя прибыл в Москву Гонсевский, староста Велижский, отправленный тринадцатого августа из-под Смоленска с пространным наставлением, сочиненным в том же духе, как и письмо, привезенное Андроновым. Гетман изумился. Он мог ожидать, что король захочет воспользоваться обстоятельствами для отторжения от России некоторых из порубежных городов, но ему и на мысль не приходило, чтобы Сигизмунд возмечтал поработить себе все государство. Немного размышлять нужно было великому мужу, чтобы убедиться в совершенной невозможности исполнить королевские предначертания. Гонсевский, хорошо знавший Россию, был одинакового с гетманом мнения. Наверное, русские не поддались бы добровольно Сигизмунду; следственно, предстояло бы завоевывать Россию, но при малочисленности польского войска можно ли было ожидать успеха в столь огромном предприятии? Даже если бы и удалось полякам занять Москву и мгновенно покорить обширные области, простирающиеся от пределов псковских до Сибири и до Астрахани, то и тут представились бы непреоборимые препятствия к удержанию в повиновении, на неизмеримом пространстве, народа многочисленного и по естественному убеждению в своем величии питавшего непреодолимое отвращение к чужеземному игу. Неминуемо возгорелась бы вековая борьба, в коей Польша истощила бы свои ограниченные средства прежде, чем могла достигнуть своей цели. По всем сим причинам гетман, с совета Гонсевского, решился, вопреки королевской воле, не только оставаться в пределах столь недавно заключенного договора, но даже сохранить втайне полученные им предписания, дабы не подать москвитянам повода злобствовать на короля и подозревать его в вероломных замыслах.Для успокоения Москвы оставалось еще отдалить от нее самозванца. Известие об избрании Владислава сначала поразило Лжедимитрия, который, страшась, чтобы Сапегины поляки не выдали его гетману, восемнадцатого числа уехал из стана своего в Угрешский монастырь, где находилась Марина, однако на другой день он возвратился в стан, полагаясь на уверения Сапеги, что войско его не имеет никакого помышления об измене. Вскоре получаемые им сведения из Москвы и замосковных городов не только ободрили его, но даже породили в нем новые надежды на успех. Избрание Владислава сильно опечаливало русских. Многие безмолвно покорялись горестному событию, по их мнению, необходимому для сохранения общественного порядка в государстве; но другие в воцарении самозванца находили более ручательства для народности русской, а ее они предпочитали всем общественным учреждениям. Такое расположение умов более всего обнаружилось в городах Суздале, Владимире, Юрьеве, Галиче и Ростове, откуда и были тайные посылки к обманщику с изъявлением готовности передаться ему. В самой столице не только чернь оказывала отвращение к Владиславу; некоторые из чиновных людей разделяли сие чувство, и хотя поневоле и присягнули королевичу, но скоро после того отъехали к самозванцу226
. Известнейшие из сих перебежчиков были Михайло Богучаров и Федор Чулков.