Как мелкая шляхта, так и великие паны, обитатели долин и взгорьев, трудились ревностно над обработкой и обороной своей обетованной земли; устраивали доходные хозяйственные усадьбы; держали сторожу на татарских шляхах; привлекали под свою обостроженную селитьбу так называемых подзамчан, людей мелких, бессильных оборонять собственными средствами хату свою; осаживали мужиками пахарские, скотоводные, рыболовные и медоносные осады; за обычай съезжались на татар, как на хищных зверей; гонялись по следам их до самого Перекопа; строили церкви, чаще костёлы, и записывали в них на гробовых камнях, кто где бился с врагами христианства, кто какие получил во славу Божию раны. Так изображают — и весьма верно — деятельность предков своих польские писатели, упуская из виду одну только черту: что это была претворённая в польское общество русь; что эта русь научилась у поляков и широкому хозяйничанью, и вельможному панованью над людьми мелкими; что мелкие русичи, подвигаясь всё вперёд и вперёд от густо заселённых займищ, подражали богатым и просвещённым братьям своим в воинских доблестях, но, подражая в опытных способах войны, не могли подражать им в порядочности быта и, одичав под формой казачества, разбойницки потребовали наконец от них дележа русским достоянием, как от пришельцев и отступников. Эта трагическая черта польской цивилизации на русской почве не убавила бы, в глазах польских читателей, ни поэтичности, ни грандиозности картины XVII века в той обширной, богатой дарами природы и покрытой таинственностью древних преданий стране, которую, по почину Казимира III, поляки заблаговременно окрестили именем Новой Польши, — картины крушения польских надежд среди забвенных, бесформенных и безобразных обломков русской народности, уничижённой польским элементом. Игнорируемый польской литературой факт смелого, но бессильного захвата, не отнимая ничего у предприимчивых предков, объяснил бы их потомкам причину грубых русских требований старого времени, причину русских насилий над ополяченной шляхтой, причину русских разбоев в беспримерно широких размерах, которыми восхищаются наши пылкие школьники и о которых сожалеют наши взрослые люди. «Благословенный край, несчастный край (говорит полонизованный русин Шайноха), он вместе с тем был краем редкого соединения сельского быта с воинственностью, помещичьих добродетелей с богатырскими доблестями, судеб доброй патриархальности с высочайшей трагичностью». Эти прекрасные по своей правде слова относятся к внутренним частям Галицкой Руси, и не одной Галицкой. Но далее к востоку, где заселённые, заселяемые, вновь обезлюдевшие и вновь оживляемые людскими голосами пустыни носили неопределённое в старину название Подолии и ещё менее определённое географически имя Украины, там смелые, весьма часто отчаянные осадники, присяжные мстители кровью за кровь, разорением за разорение, наполовину христиански доблестные, наполовину татарски хищные, способные к братскому великодушию, но гораздо чаще к измене и предательству, селились, можно сказать, у самого входа в Басурманщину и знали только боевую жизнь, которая не давала их займищу процветать благами жизни мирной. Там земледелец был, собственно говоря, воин. Не было там панских дворов с их дворскими обычаями, этих рассадников общественных добродетелей и общественных пороков. Вместо родственных связей, делавших быт сельского хозяина весёлым и разнообразным, завязывались там иного рода связи, говорившие не о домашних радостях, а об опасностях и бедствиях войны, — связи походного, боевого, таборного, кошевого побратимства. Эти грубые владыки и защитники малолюдных, плодоносных, пленительных и опасных пустынь были всё те же самые русичи, которые под Карпатскими горами, во имя Польши, развили в себе культурные начала до степени, не достигнутой нигде в то время на великом русском займище. Только по недоразумению нашей всё ещё юной историорафии, днепровский казак и червоннорусский пан представляются нам соперниками разноплеменными. Нет, это были родственные представители русской усобицы, которая, после Казимирова захвата и политической унии 1569 года, возобновилась у нас уже не под княжими стягами, хоругвями и чолками, а под панско-казацкими прапорами и бунчуками. Мы в XVI и XVII веке продолжали всё то же дело, которым занимались наши предки в XII и XIII. Одной рукой обороняли мы своё займище от чужеядников, другой делили и рвали на куски общее добро у себя дома. Разрозненные части русского мира искали своего центра и в энергическом стремлении к прогрессу, и в диком борении с прогрессистами. Эти слова имеют в польско-русском вопросе более общее значение, о котором я распространюсь в своём месте. Что касается собственно до событий польско-украинских, то в них находим частное проявление общего движения славянских элементов по законам центростремительности и центробежности. Казаки были фракцией той самой русской шляхты, которую часто смешивают безразлично с польской. Русская шляхта на казаков смотрела сперва дружелюбно, потом враждебно, но между детьми европейской культуры и питомцами дикой украинской вольности постоянно существовал, так сказать, фамильный или родственный компромисс. Даже в то время, когда шляхта уже поссорилась и не раз подралась кровавым боем с казаками, на поднестрянской Украине, или иначе — в русском Подгорье, этом главном и самом древнем седалище русского полонизма, днепровский казак всё ещё был свой человек настолько, насколько он сохранил в себе шляхетского элемента и шляхетской крови. Подобно тому как испанские, португальские, наконец нидерландские жиды смотрели исчужа на своих варварски-невежественных и развращённых братий, жидов польско-литовских, казакующая русская шляхта свысока мерила днепровское, однородное с ней по военному ремеслу казачество и заметно импонировала одичалым рыцарям. Старый, сердитый и вместе симпатичный, взгляд на казака сохранила она до нашего времени, в лице своего литературного потомства; но старый взгляд казака на его шляхетный прототип давно утонул в пролитой им шляхетской крови, давно забыт в опьянении разбойничьего восторга казацкой музы, давно исчез в торжестве великой русской силы над польским бессилием, и только отрезвлённая универсальной наукой историческая память старается восстановить между поссорившимися братьями кровное и бытовое родство. Не было бы ничего нелепого в высокомерии оседлых русичей, этих окатоличенных шляхтичей-землевладельцев рыцарского закала, если б они сохранили традиции того места, «откуду есть пошла руская земля», вместо чуждых им традиций краковских, гнезненских, римских. Сановитый боярин с московского Кремля смотрел высокомерно не меньше шляхтича на казаков, и однако ж, при своём сравнительно с польским шляхтичем невежестве, оправдан в своей гордости историческими событиями. Даже киевские торгаши, эти оседлые промышленники и ремесленники, ставили выше казацкого уровня свою мещанскую статечность, свою магистратскую славетность, и сколько ни пытались казаки подчинить их своему присуду, они остались независимыми господарями в своей муниципии. Но всё это была одна семья, в которой старшинство ни для кого не было обидно, а меньшинство — унизительно. Вся беда, стало быть, заключалась не в сословных различиях между казаком и паном, а в том, что в нераздельную русскую семью впущен был для благословения священник, отвергавший достоинство её древних воспоминаний, верований, обычаев. Это злополучное обстоятельство, больше нежели что-либо другое, было причиной тому, что высокомерие русичей оседлых и шляхетных глубоко оскорбляло народное чувство русичей-бурлак. Слава шляхетных русичей была бесславием их отверженных братий, и святыня благословенных иноверным священником сделалась для непринявших его благословения предметом дикой ненависти. Если висевшая над польским цивилизованным обществом двойная туча турецкой и татарской грозы придавала его судьбе трагическую поэтичность, то роковая измена русским преданиям сообщала его мрачной будущности самый зловещий блеск, пророча не одной чуткой душе потрясения, избиения, плен и руину, каких Сарматские горы не видали с высоты своей после великой Батыевской катастрофы.