Посмотрим же теперь, как отнеслась практическая Москва к одушевлённому православными идеалами Киеву.
ГЛАВА ХХVІ.
Исакий Борискович был уже однажды в Москве. В августе 1624 года, когда в Киеве происходило смятение умов по поводу белорусских событий и административных действий, митрополит посылал его к царю для обычного испрошения «милостыни на церковное строение». Новый центр русского мира, Москва, был связан со старым его центром, Киевом, неразрывными узами. Со времени возникновения русской силы на Севере после татарского лихолетья, между ними происходило более или менее частое общение. [114]
Москва не забывала, что Киев — отчина её царя. Киев помнил своё старейшинство в основании русской церкви. Он посылал к московским государям просителей милостыни на разорённые татарами святилища свои в таком смысле, как будто это были те же царские храмы, что и в их новой столице. Со своей стороны Москва считала для себя обязательным уважать в этом случае «предание и обычай стаpого времени». [115] Хождение из Киева в Москву за милостыней на церковное строение сделалось регулярным. Установлены были даже сроки для разных монастырей, когда их блюстители должны были являться для получения поддержки от Восточного Царя. Поэтому, для королевской партии, которая часто, наперекор земским послам и сеймам, делала экзорбитации в пользу папизма, не было юридического основания к прекращению сношений Киева с Москвой, хотя эти сношения были весьма подозрительны в глазах польских политиков. По крайней мере королевская партия не находила средств для прекращения иноческих поездок в схизматическую и зловредную для Польши Москву.Борецкий, посылая в 1624 году епископа Исакия к царю, без сомнения, имел в виду не одну милостыню. В письме к Михаилу Фёдоровичу, он рекомендовал его, как «мужа во всём верна и тайну царскую могуща сохранити», тайна, как надобно полагать, заключалась в настоятельной просьбе к русскому царю спасать свою отчину от сетей папизма, в которые одних завлекали соблазнами, а других загоняли притеснениями. Теперь тот же во всём верный муж появился в Москве, как изъяснитель двух важных проектов, составленных деятельным умом киевского митрополита: по одному из них, московский самодержец должен был стать во главе православного движения на Востоке, по другому — он должен был оправдать принятый ещё Иоанном III, в смысле программы действий, царственный титул всея Руси.
Но течение событий и характер самой сцены, на которой подвизался севернорусский человек, обработали его ум совсем иначе, не так как обработала местная история ум южнорусса. На юге мыслительная способность лучших людей поддавалась воображению; идеал царствовал здесь над реальностью, возносил православие в сферы высшей духовной жизни, и работал, может быть, не столько для его настоящего, сколько для его будущего. На севере в деятельности русского ума воображению отведено было последнее место. Севернорусский ум отличался положительностью, и самую религию приспособил к практическим потребностям общества. На юге надобно было спасать церковь, на севере — государство. Церковь спасало всегда и везде высоконастроенное меньшинство; напротив, спасение государства зависело всюду от единомыслия большинства. И вот представители идеальных стремлений южнорусского меньшинства и представители практических интересов севернорусского большинства встретились в общем для них обоих деле. Между ними естественно оказалось разномыслие.