По строгим правилам итальянского карантина тело утонувшего должно быть сожжено на месте, где его обнаружили. Все заботы по устройству кремации взял на себя Трелони. Уильямса сожгли первым. Шелли – на следующий день. При кремации присутствовал лорд Байрон, он приехал в одной карете вместе с Ли Хентом. Байрон невысоко ценил Шелли-поэта. Но смерть меняет многое. Вот что он написал своему другу, поэту Томасу Муру: «Ушел еще один человек, относительно которого общество в своей злобе и невежестве грубо заблуждалось. Теперь, когда уже ничего не поделаешь, оно, быть может, воздаст ему должное». И в этом письме несколько выше: «Вы не можете себе представить необычайное впечатление, производимое погребальным костром на пустынном берегу на фоне гор и моря, и странный вид, который приобрело пламя костра от соли и ладана. Сердце Шелли каким-то чудом уцелело, и Трелони, обжигая руки, выхватил его из горсти еще горячего пепла и передал вдове поэта».
Трелони уговорил женщин немедленно отправиться в Пизу. Захоронение праха поэта в Риме взяли на себя земляки-почитатели, однако выполнить волю Мери им не удалось. Протестантское кладбище, где покоился маленький Уильям, оказалось закрытым для новых захоронений. Хлопоты по этому поводу велись в течение года, но были напрасны, так что прах Шелли предали земле 21 января 1823 года. Трелони нанял каменщиков и установил две черные могильные плиты, одну из которых он оставил для себя (кстати, там он и был захоронен много лет спустя).
Вокруг могилы Трелони насадил молодые тополя. Текст надписи для надгробия был предложен Ли Хентом и одобрен всеми: cor cordium («сердце сердец»). С согласия Мери под этой надписью выбили еще три строки из шекспировской «Бури», которые Шелли любил повторять:
Правда, такое скромное надгробие с самого начала казалось Мери недостойно памяти Перси Биши Шелли. Она хотела запечатлеть образ мужа в мраморной скульптуре, выполненной хорошим мастером. Когда же памятник был наконец сделан, решили переправить его в Англию и даровать Университетскому колледжу в Оксфорде, где он сохранился по сей день, поддерживая не совсем верное, но ставшее уже традиционным представление о поэте как о хрупком ангелоподобном юноше, именно Ариэле. Первым его так назвал Ли Хент, а к концу века это сравнение закрепилось за ним.
Через неделю после кремации была найдена затонувшая яхта, правда, поднять ее оказалось делом очень трудным, но с помощью капитана Робертса и его друзей яхту все-таки вытащили на берег. При первом осмотре обнаружились серьезные и труднообъяснимые повреждения. Мачта была как бы выдрана из палубы с частью досок. Все сходились на том, что для Шелли, отчаянно смелого, не научившегося не только плавать, но даже держаться на воде, конец наступил мгновенно. Капитан Робертс запомнил его слова «Если “Ариэль” будет тонуть, я пойду на дно вместе с ним как часть его груза».
Состояние Мери едва ли может поддаться описанию. «Под моей жизнью подведена черта», – записала она. Но ни словом не обмолвилась о том, что видение монстра, явившееся сразу после того, как погас погребальный костер, произнесло роковое предупреждение: «Я сохраню жизнь Перси Флоренса, если вы перепишете финал “Франкенштейна”». Но эта угроза коснулась только краешка ее сознания, засев, как осколок, грозящий в будущем превратиться в неизбежную реальность.
Клер, покинув сестру, перебралась к брату, обосновавшемуся в Вене.
Мери не решалась возвращаться домой. Поселилась она вместе с беспокойным семейством Хентов в Генуе. Единственное, что соединяло ее с прошлым, – это хлопоты по основанию нового журнала «Либерал», тем более что рукописи Шелли были в ее распоряжении.
Живя под чужим кровом, она не могла найти возможности для занятия литературой и чтением – именно тем, что единственно способно было бы хоть как-то отвлечь ее от неотступных мыслей.
Как ни странно, Ли Хент выказывал сухость по отношению к ней, ему вспоминались последние недели жизни Шелли, которые, по собственному признанию поэта, были омрачены тяжелым нервным состоянием Мери. Ее уныние сменялось паническими страхами. Поняв, чем вызвана холодность Хента, Мери впала в еще более глубокую депрессию, терзая себя воспоминаниями недолгих трудных дней перед последним расставанием с мужем. «Холодное сердце! Верно ли, что у меня холодное сердце? Бог весть! Но никому не пожелаю ледяной пустыни, которой оно окружено. Что ж, зато слезы горячи…» (Дневник, 17 ноября 1822 года)