Наоборот, резюмирует Старосельский: «Форма демократии перерастает в диктатуру, и диктатура часто бывает весьма демократичной»[242]
. Постулат совместимости диктатуры и демократии, оксюморон «демократической диктатуры» сделался краеугольным пунктом советской концепции якобинской диктатуры, который в 60–70-х годах пришлось защищать даже от западных марксистов Альбера Собуля и его товарищей[243].Ход размышлений Старосельского отчасти поясняет дискуссия, развернувшаяся по его докладу в Секции права и государства Комкадемии. Характеризует она и личность Якова Владимировича, его непростое положение в сообществе ученых-юристов, так же как и среди историков. Старосельский рассчитывал, что коллеги порадуются его научному открытию. А те приняли концепцию весьма скептически. Рациональная суть их возражений сводилась к тому, что докладчик не учел диалектику мысли Руссо и что у автора «Общественного договора» были положения, прямо противоположные сфокусированным у Старосельского.
Докладчика взял под защиту председательствовавший Евгений Брониславович Пашуканис, руководитель Секции права и государства Комакадемии, видный советский юрист, ставший титульным редактором книги Старосельского «Проблема якобинской диктатуры» и автором предисловия к ней, впоследствии – один из разработчиков Конституции 1936 г., погибший, когда эту Конституцию подмял под себя Большой террор.
Пашуканис заметил, что односторонность подхода Старосельского, выступает в виде «прожектора», освещающего неразработанное исследовательское пространство. Он согласился с докладчиком: «Мелкая буржуазия не может создать диктатуры, последовательно осознанной до конца. Но, может быть, в лозунги мелкой буржуазии могут быть включены и лозунги демократической диктатуры пролетариата и крестьянства»[244]
.Выявилась, однако, чисто корпоративная коллизия. Старосельский пришел в правоведение от практики, и в науке его тянуло к истории общественной мысли, что прекрасно иллюстрирует его дотошная работа с текстами Руссо. А коллеги были не готовы к подобному углублению в интеллектуальную историю, да и Старосельский не задумался (не успел!) о предшественниках Руссо.
На это ему и указал А.И. Ангаров, единственный из участников обсуждения, проявивший искушенность в истории общественной мысли. Он-то и заметил, что те признаки, которые докладчик положил в основу своей концепции «классовой диктатуры», присутствовали еще в протекторате Кромвеля, а положения, которые докладчик подчеркнул у Руссо как родоначальника теории такой диктатуры, сводятся преимущественно к тому отрицанию свободы, собственности, жизни как естественных прав индивида, чем отличился еще апологет всемогущества Государства, автор «Левиафана». Получалось, что родоначальником этакратии Руссо, а заодно и якобинцев оказывался Гоббс[245]
.Старосельский был потрясен, откровенно признав, что дискуссия оставила у него «чувство тяжелой обиды»[246]
, обиды «молодого, неопытного юноши[247]. Этот новобранец науки, говорил о себе Я.В., погружается в чтение литературы, которое приводит его в «тяжелое уныние». Он обращается к текстам Руссо и вычитывает в них положения, не раскрытые в исторической литературе.Консервативная мысль упрекала революционеров 1793 г. в том, что они сделались «ренегатами своей философии», а либералы, отстаивая верность тех принципам Декларации прав человека и гражданина 1789 г., указывали на чрезвычайные обстоятельства. Докладчик нашел решение коллизии, попытавшись на основе, как он саркастически заявил, «доморощенной диалектики» (ответ на упреки в недиалектичности подхода) показать, что «формальная демократия, представителем которой был Руссо, доведенная до некоторой точки, превращается в теорию диктатуры»[248]
.Однако видится некая загадка уже в самой постановке вопроса в докладе Старосельского: «В какой мере
Понятно, что эталоном «сознательности» для докладчика была диктатура пролетариата в социалистической революции. Но почему вообще историк-марксист обратился к сфере сознания? Вывод мой прост, хотя и предварителен. Сфера сознания в 20-х годах еще не сделалась той вторичной областью, как случилось несколько десятилетий позже, когда над советским историознанием почти безраздельно стала властвовать концепция «отражения». В постреволюционное время 20-х ситуация была совершенно иной.