В ту пору мы все были тоненькие, талию измеряли, вобрав живот до позвоночника, по молодой глупости не догадываясь, что линия судьбы в сантиметрах не измеряется. А у нее тело. Не фигура, а тело. Грузное, от Рубенса, затянуто в синий кремпленовый костюмчик, ножки тонкие и пучок на затылке. Кто, спрашивается, тогда такие пучки носил и куда смотрела мода.
Мода смотрела мимо.
Но вот что главное.
Была она прекрасна, и это сущая правда. Дивная кожа цвета молочного младенца, руки, пышные от плеча, завершались тонко выточенными пальчиками. Кабы не ужасная близорукость! Эти невозможные очки искажали как могли и форму глаза, и глубину зрачка, и даже ресницы терпели урон. А ведь уже существовали на свете линзы, и уже можно было их добиться и тогда… И тогда вся жизнь изменится, и мир увидит, какие у нее на самом деле потрясающие глаза.
Она отбыла на несколько дней в Киев и вернулась в линзах. Плотная щеточка ресниц развевалась на воле.
– Юна, что с вами? – спросил Катин-Ярцев в коридоре «Щуки»[22]. – Что у вас с лицом.
Да, что-то пропало. Взгляд оказался беззащитным, взгляд казался недобрым – это у нее-то! Нет, просто отмечен был высокой бедой – любовью, и нельзя так, нельзя, это прятать необходимо.
Мы отменили линзы. Мы вернули родные очки. Глупости, ничего они не портили, и все стало на свои места по причине необъяснимой и загадочной, и не оставалось никакой возможности понять, в чем дело. Так природа захотела, а природа не фраер, как говорится, чем-нибудь да потешит, как-нибудь да утешит, и никакой Юнкиной красоты они, эти толстые стекла, не портили и не собирались портить. Просто над нею властвовал великий закон по имени Гротеск, соединяющий несоединимое. Проплясав на неправильностях, мог ткнуть вас носом в прелесть особого свойства. Гротеск – как у Гофмана. Гротеск – как у Гоголя. Гротеск – это смех там, где отведено место печали, а в ней был запас смеха, он стоял в горле, у нее было серебряное горлышко, из него смех всегда готов был брызнуть, а в сумочке у нее чистенький, аккуратно сложенный платочек, чтоб смех удерживать, а я люблю ее смешить.
– Петрушка ты! – говорила она мне, пряча платочек в сумку.
И я смешила ее до тех самых пор, пока она не сказала шепотом: не смеши меня.
Она лежала в палате, я на пороге. Встревоженный Вася уже несколько раз звонил – она в больнице и чтобы я шла к ней на Пироговку, я же все бегала в роддом, в Кунцево, к Наташе.
– Юнка, я не могла раньше, потому что у нас родилась новая девочка.
И она сказала шепотом и серьезно: не смеши меня, мне нельзя смеяться.
Смеяться нельзя. Но удивляться ведь можно, и она не переставала удивляться тому, как оно все случилось. Ну, бок побаливал, у кого-то из друзей был знакомый врач в рентгенкабинете, и она пошла, положив в сумку бесценный по тем временам презент, коробку конфет, кем-то Юне поднесенную.
У вас все в порядке, сказала рентгелогиня.
Это Юну ошеломило.
То, что случилось дальше, скорее всего, было спровоцировано той самой коробкой, не жалко, но, с другой стороны, удобно ли вручать такой гонорар времен застоя ни за что.
Она сказала: ну, посмотрите еще что-нибудь. Хоть повыше, что ли. И рентген посмотрел повыше…
В палату ее забрали тут же, в легких была жидкость. Более всего ее удивляло – как же так, шла по Пироговке, заглянула по дороге в угловой магазин, там было мясо такое хорошее для борща и денег в кошельке как раз, и коробку успела-таки вручить. В тот день все так легко и славно складывалось на четко обозначенном пятачке налаженного бытия (Юна плюс Вася плюс Женя) и вот – койка, казенная простыня. Весь лад рассыпался. Начинался оползень. Концы с концами не сходились, а мы еще не знали, что один конец тянулся в сторону могилы.
У нас родилась Ксюша, моя вторая по счету внучка.
А ты начинала уходить…
И что же, это все, что хранилось в бутылке, добытой магом из глубин памяти?
Ничуть не бывало. Там еще оказалась Золушкина босоножка, и это я расскажу. Тем более что после я с помощью Юлика написала в клетчатой тетрадке «Золушку», пьесу для маленькой Машки, театр у нас был домашний: «Да обронила туфельку, хрустальную притом. – А что же дальше было? – Я расскажу потом».
Так вот, это как раз про Юнку. Тем более что наша пьеса появилась отчасти благодаря одному ее приключению.
С легкой руки зэка по имени Юлий Даниэль с воли в места заключения вдруг горохом посыпались письма. Ему все писали, и другим стали писать тоже. Горох дробно стучал о тюремные решетки, а начальству что делать, если, оказалось, писать можно. Вот и пишут с воли, и ладно бы жены там или дочери, а то и вовсе незнакомые, здрасте, мол, и большой привет, хотя вы меня и не знаете. И всё намеки, всё условности, всё ребусы, а не разгадает цензор, в чем там дело, так и по шее получить не долго.
Именно в те самые времена Юна и решила написать генералу Григоренко. Как и все мы, она его подвигом восхищалась, чтила и сострадала, да только как об этом напишешь незнакомому герою? Потому написан был рассказ из жизни, реалистический, короче говоря.