— Уверен?
— Ну да. Примерно как и все остальное, что ты давал мне читать.
— Хорошо, — обрадовался я, — у меня уже шесть штук есть. Если подналечь, то к концу моей работы в школе, возможно, напишу пятнадцать.
— И что будешь делать? — Ингве зажал чуть кривоватую самокрутку зубами и прикурил.
— В издательство отправлю, разумеется, — сказал я. — А ты сам-то как думаешь?
Он смотрел на меня:
— Ты что, правда думаешь, кто-то это издаст? Серьезно? Ты действительно так считаешь?
Похолодев, я смотрел ему в глаза. Кровь отхлынула от головы.
Ингве улыбнулся.
— Ты правда так думал, — сказал он.
У меня выступили слезы, и я отвернулся.
— Ну, отправь, конечно, — сказал он, — посмотришь, что скажут. Может, им понравится.
— Ты же сказал, что тебе они нравятся. — Я встал. — Так это неправда?
— Почему, правда. Но все относительно. Я их читал как тексты, которые написал мой девятнадцатилетний брат. И они хорошие. Но, недостаточно хорошие для того, чтобы их издали.
— Ясно. — Я снова вышел на веранду.
Я видел, как Ингве опять взялся за книгу Флёгстада, подаренную ему мамой. Как он сжимает в руке бокал с коньяком. Словно его слова ничего не значили. Словно то, чем я занимаюсь, ничего не значит.
Пропади он пропадом.
Что он вообще понимает? С чего мне слушать именно его? Хьяртану рассказы понравились, а он писатель. Или он тоже говорит так, потому что написал их его девятнадцатилетний племянник и в этом смысле они хорошие?
Мама, по ее словам, когда прочитала их, то подумала, что я — настоящий писатель. Она так и сказала: ты писатель. Как будто удивилась, как будто не знала об этом, и она не притворялась.
Она и впрямь так считала.
Но, дьявол, ведь я же ее сын.
«Ты что, правда думаешь, кто-то это издаст? Серьезно?»
Ну я ему покажу. Всему этому гребаному миру покажу, кто я такой и из чего сделан. Всех в порошок сотру. Они у меня рты поразевают. Так и будет. Да, так и будет. Я им всем покажу. Я стану таким великим, что со мной никто не сравнится. Никто. Никто. Никогда. Вообще никогда. Я стану самым великим. Придурки хреновы. Я их всех в порошок сотру.
Я
Иначе лучше сразу руки на себя наложить.
Все Рождество я удивлялся бледному зимнему солнцу, озарявшему мокрый, приглушенный пейзаж. Я словно вообще никогда прежде солнца не видел, не знал, какой силой оно обладает, как причудливо меняется пейзаж в его свете, когда лучи проходят сквозь тучи, или сквозь туман, или просто устремляются вниз с голубого неба и насыщают пейзаж бесчисленными оттенками.
В Сёрбёвоге все было по-старому. Бабушке стало ненамного хуже, дедушка не очень постарел, а томление в глазах у Хьяртана почти не угасло. За время, прошедшее с прошлого Рождества, он успел сдать в Фёрде вступительный экзамен по философии и сейчас чаще упоминал своего преподавателя, чем Хайдеггера или Ницше, но говорил о нем прежним проникновенным тоном. Я надеялся, мы с ним сможем побеседовать о литературе, но он лишь показал мне несколько стихотворений, в которых я не понял ни слова, и этим все ограничилось. Хьяртан завел телескоп, тот стоял на полу в гостиной, у большого, до потолка, окна; по вечерам Хьяртан подходил туда и смотрел в телескоп на звезды. Еще в нем пробудился интерес к Древнему Египту, и он, сидя в своем старом кожаном кресле, читал про эту загадочную культуру, настолько от нас далекую, что я почти не видел в них человеческого, как если бы они правда были богами. Впрочем, я ничего о них не знал и лишь изредка, когда Хьяртана рядом не было, листал его книги и рассматривал картинки.
На четвертый день после Рождества я поехал в Кристиансанн встречать Новый год. Эспен с приятелями снял номер в недавно открывшемся после пожара «Каледониен», в номер набилось полно народа, все курили и пили, и вскоре в коридоре появились двое пожарных со всеми своими причиндалами. Увидев их, я смеялся до визга. Сам я вместе с несколькими другими гостями залез на крышу, уселся на самый край и болтал ногами над городом под сверкающим от фейерверков небом. Мы обсуждали, как поедем летом в Роскилле и как потом отправимся с Ларсом автостопом в Грецию. Успел я забежать и к кристиансаннским бабушке с дедушкой. У них тоже все было по-прежнему, вещи и запахи в доме были все теми же. Это я изменился, это моя жизнь на полной скорости мчалась вперед.
Третьего января я улетел в Тромсё. На половине пути мы точно влетели в темный туннель, и я знал, что туннель этот не закончится, что теперь еще много недель будет совсем темно. Но затем все постепенно поменяется, и вскоре темнота уступит место свету и тот наполнит собой каждый час в сутках. Такое же безумие, думал я, когда сидел в неудобном кресле и курил.
Но сначала меня ждала темнота. Тяжелая и плотная, она окутывала деревню, когда утром четвертого января я вышел из автобуса, — не открытая и прозрачная, как при безоблачном небе, когда в темной вселенной мерцают звезды, а тяжелая и плотная, как на дне заколоченного колодца.
Я отпер дверь в квартиру, вошел, бросил рюкзак и зажег свет. И почувствовал, что приехал домой.