Памятник жестоко разочаровал его. Тренированным глазом художника Шевченко уловил в скульптуре Клодта шокирующее сходство с архаическими изделиями алеутов – ритуальными масками («болванчиками»), только что виденными на выставке, но не нашел того, чего ожидал, – близости к эталонному изображению баснописца, то есть к портрету работы Брюллова. В юности, днюя и ночуя в мастерской «Великого Карла», он, вероятно, был свидетелем того, как Крылов приезжал позировать; при нем создавался этот портрет – величественный, без единой лишней детали, где так удачно передан масштаб личности баснописца. Очевидно, что Шевченко разделял общее восхищение брюлловским шедевром.
В интерпретации Клодта он не обнаружил главного – поэта. Не помогли и тщательно обдуманные детали: книга и стило, атрибуты писателя, в его глазах оборачиваются жалкими принадлежностями малограмотности, эмблематическая крыловская небрежность костюма – плебейской неопрятностью, классическое спокойствие мудреца – тупостью примитивного идола, а весь памятник – профанацией высокого искусства, годной только на потеху детям[1650].
Безусловный восторг Булгарина и горькое шевченковское «лучше бы мне не видеть» обозначили два полюса восприятия памятника. Оба рассуждали о том, достоин ли монумент величия Крылова. Однако большинству современников это уже не было интересно. В обществе, занятом спорами о фундаментальных вопросах современности (о гласности, о распространении грамотности, о грядущем «переустройстве быта» крепостных крестьян и т. д.), бронзовый «дедушка» вызывал лишь иронию.
Образчик такого отношения сохранили для нас путевые записки Александра Дюма – отца, побывавшего в Петербурге летом того же 1858 года. В одной из еженедельных корреспонденций для журнала «Монте-Кристо» он рассказывал о Летнем саде:
В двадцати шагах от дома Петра I стоит надгробный [sic!] памятник баснописцу Крылову. Пьедестал статуи украшен четырьмя барельефами, сюжеты которых почерпнуты из басен этого поэта; он окружен своими зверями: обезьянами, курами, черепахами, ящерицами, зайцами, ежами, журавлями, лисицами, которых он наделил даром речи. Сам он сидит на чем-то вроде скалы посреди этого сборища четвероногих, крылатых и пресмыкающихся. Статуя, которая, впрочем, и так не слишком хороша, имеет еще один недостаток – позу. Поставленная перед единственным, кажется, на весь Санкт-Петербург
Судя по тому, что памятник назван надгробным, а половины названных животных на пьедестале нет, Дюма, повидавший в Европе немало монументов, удостоил эту достопримечательность лишь беглого взгляда. И даже шутка о ватерклозете, скорее всего, позаимствована у русского спутника. Заметим, что туалет для посетителей сада, тщательно спрятанный в зеленом кабинете напротив Кофейного домика[1652], нельзя было увидеть от памятника. Соотнести эти два объекта мог только петербуржец, и особенно тот, который был наслышан о крыловских проделках былых времен.
Весьма вероятно, что этим человеком был Д. В. Григорович, сопровождавший Дюма в качестве чичероне. Он «говорил как француз и к тому же обладал талантом комически рассказывать разные бывалые и небывалые сцены о каждом своем знакомом. Для Дюма он был сущим кладом», – вспоминала А. Я. Панаева[1653]. Как автор детской книжки «Дедушка Крылов», Григорович мог бы поведать гостю немало забавных анекдотов, которыми тот не преминул бы украсить очередную главу своих записок. Однако ничего подобного в тексте Дюма нет. Ему осталось неизвестным даже то, что русские называют этого поэта дедушкой[1654]. Похоже, об Иване Андреевиче Крылове перед его памятником вообще не говорили.
Другое дело – клодтовская скульптура. Она буквально подталкивала зрителя к семиотической игре. В шутке, записанной Дюма, новомодный ватерклозет – иронический символ общественного прогресса – выступает более важным объектом, чем роскошный монумент во вкусе минувшего царствования. А в 1866 году П. В. Шумахер сочинил сатирическую надпись: