Что это — Конь Блед из Брюсова или доскакавший до фабричного города пушкинский медный всадник? В любом случае — это голос судьбы, сулящий и поэту, и его городу страшные, трагические испытания.
Воительница, амазонка, бунтовщица из книги «Женщина» в какой-то момент чувствует себя великой грешницей, замахнувшейся на естество жизни. И за это ее ждет возмездие, которое, впрочем, она принимает не как наказание, а как возможность искупления своих грехов. В заключительном стихотворении сборника лирическая героиня Барковой предстает в облике прокаженной, одиноко лежащей у безмолвных ворот городских. Отвергнутая людьми, городом, предчувствуя еще большие беды, она тем не менее остается поэтом:
Здесь не лишним будет напомнить об одной анкете, которую заполняли ивановские литераторы в 1921 году. Баркова тоже не отказалась от анкетирования. На вопрос «Какую обстановку считаете благотворной для литературной работы?» она ответила: «Быть свободной от всех „технических“ работ, быть мало-мальски обеспеченной… А может быть, лучшая обстановка — каторга»[276]
.Во всем этом — предчувствие расставания с родным городом. Уход из него. Навсегда. До «каторги» оставалось тринадцать лет. Но прежде ей надо было пройти через Москву.
Как и многие «местные» талантливые литераторы, Баркова рвалась из Иванова в Москву, надеясь полностью реализовать свое творческое «я» в столице. Перспективы открывались огромные. Луначарский в одном из своих писем к ней (1921 год) предрекал: «Я вполне допускаю мысль, что Вы сделаетесь лучшей русской поэтессой за все пройденное время русской литературы…»[277]
А еще до этого А. Блок признал два ее стихотворения, присланные из Иваново-Вознесенка, небезынтересными…[278]. Ну как было с такими авансами не рвануться в Москву! Но вот что примечательно. Уже при первой встрече с Москвой Баркову охватило недоброе предчувствие, о котором она расскажет в эссе «Обретаемое время»: «…Я иду от Ярославского вокзала до Мясницкой. Грохот трамвая, сиротливость. Одиночество и страх. Мясницкую я воспринимаю почему-то темной, необычайно глубокой и холодной, словно заброшенный колодец. Дом с вывеской МПК — старый, кажется, ампирный — порождает особую скуку и ощущение безвыходности, бюрократической силы и равнодушия нового государства… Первое кремлевское чувство: холод пустого белого большого зала с большим роялем у стены и чувство, вспыхнувшее во мне при звуке чуждого голоса, докатившегося ко мне из-за двери кабинета. „Барский голос!“ — резко и насмешливо отметило это чувство, недоброе, настороженное чувство плебея» (380).Но если Анна Баркова и чувствовала себя в Москве плебеем, то плебеем в высшей степени своенравным и независимым. Она несла в себе накопленный в Иваново-Вознесенске душевный опыт, который помогал ей выстоять в «не верящей слезам» Москве. И противоборство способствовало ее дальнейшему творческому росту.
В первые московские годы Баркову очень поддерживало эпистолярное общение с ивановскими друзьями. В особенности с Сергеем Алексеевичем Селяниным (1898–1994) и с Клавдией Ивановной Соколовой (1900–1984; с 1923 года — жена С. А. Селянина). Полностью доверяя им, ценя суд ивановцев (в число их, кроме Селяниных, в письме от 3 мая 1922 года отнесена и Вера Леонидовна Коллегаева) «чуть ли не выше всех других судов», Баркова делится с ними самыми сокровенными впечатлениями и замыслами. Москва ее закружила. Она захвачена разнообразием литературной, театральной жизни столицы. Возникают новые сердечные привязанности, напрочь вытеснившие ее ивановскую романтическую «жиделевиаду»[279]
. Много читает. Много пишет. И все-таки она признается в одном из писем Селянину: «Вид из Кремля на Москву самый прекрасный из видов, а Иваново — город, самый дорогой моему сердцу» (387).Но почему же в таком случае Баркова с такой неохотой откликалась на приглашения друзей посетить родной край? С течением времени у Барковой проходит то, что можно назвать, романтикой фабричной трубы. Более того, в Москве незадолго до своего ареста она напишет жуткое стихотворение, где воспроизведен вопль одного из тех, кто отдал душу этой самой трубе и был наказан за это: