— Я, дядинько, пошла с утрась гулять, как вдруг слухаю — кто-то мене кличет, — с виноватым лицом приступила к рассказу Акулина. — Оборачиваюсь, а энто тот самый Брун, што зашед раншы к нам сюды да в монастыр Колоцкий с вами ездил. И ешшо с ним один человек, койный по-ихнему разумеет.
— Человек тот был русский?
— Из наших, но по-ихнему изрядно балакает.
— И что от тебя сержанту Брюно надобно было?
— Да ничаво не надобно, тока вон мне сахару дал да об вас выспрошал.
— Ну а ты?
— А што я? Я яму грила, тому русскому, а уж вон по-ихнему Бруну, што вы ранинько-ранинько куды-то на коне ускакали.
— А он? — клещами вытягивал признание из обычно словоохотливой Акулины Овчаров.
— Ну а вон тогда ж и спрашиват, не хочу ль я сходыт с им к яво гусарам, они будуть мене рады.
— Так и сказал?
— Да, дядинько, точно так тота человек яво слова мене передал. Я ж скумекала, вы уехали, дядько Пахом в другой горнице с машиной своей ковырятся, отчаво б мене не пойти с Бруном, раз они так просят.
— Стало быть, и пошла?
— Пошла, дядинько! Гусары ихние всамделишь мене рады были. Смеялись, на гитаре бренькали, чаем с конфектами и каким-то конфитюром напоили. А опосля я им пела да плясала.
— Ну и как, понравилось гусарам твоё пение с танцами? — Строгость на лице Павла улетучилась без следа, он смотрел на девочку и улыбался, как ребёнок.
— Очен, очен пондравилось, дядинько! — поняв, что прощена, с жаром отвечала Акулина, забираясь ротмистру на колени. — А опосля пришёл ешшо какой-то ихний начальник, я и яму сплясала. Он мене всё «мерси» грил и ручку целовал. И вона, колечко подарил, сам на палец мене надел, — показала она золотое кольцо с сапфиром замечательной старинной огранки.
— Да, Акулина… — любуясь кольцом и его обладательницей, только и произнёс Павел.
— Ну а опосля я тако притомилась, што спатки захотела. Мене Брун и повёл домой. И тогда ж яво какой-то злый дядько на улице бранить зачал.
— Откуда знаешь, что он бранил Брюно? Язык французский успела выучить, что ли?!
— Успела — не успела, но што добра Бруна бранят — поняла. Больно уж зло тот дядько зрил на няво. Да и на мене тож.
— Стало быть, как ты говоришь и елико я уразумел, тот злой дядька сержанта Брюно услал куда-то?
— Услал, услал, мене уж другой ихний гусар проводил.
— И до нас не довёл?!
— Яво в ворота не впускали, пропуск какой-та потребен был. Тогда ж он и спросил таво здоровушего Пьера, што при воротах стоял, мене довесть. Тока, покамест они меж собою балакали, я у ворот присела, да, видать, и сомлела. Солнышко сморило мене.
— Не солнышко тут виновато, а ликёр с коньяком, который тебе гусары усердно в чай подливали, а ты выкушать изволила. Ведь так дело было, признавайся?!
— Ой, так, дядинько, так! Глытанула яво маленько! — принялась ластиться к Овчарову Акулина.
— Подобное боле учинять не смей! Глянь на Пахома, целый день искал тебя по всему Кремлю и едва не заболел от расстройства, — кивнул на возившегося возле чугунка мастерового Павел. — Да и я, когда вернулся… Мне-то, представь, каково было?!
— Прости мене, тятко, тока ликёр ихний очен уж вкусен был, — шептала она ему на ухо нежно-нежно… Овчаров не верил своим ушам и был на вершине счастья.
Утром первого октября выпал первый снег, а на следующий день из Москвы в сопровождении многочисленного конвоя, в который вошли и гвардейцы Брюно, отбыл поезд с ранеными генералами и штаб-офицерами Великой армии, о котором говорил Овчарову де Флао. Стараниями Павла и Сокольницкого Кшиштофский оказался среди них. Третьего октября столицу покинул ещё один транспорт с ранеными офицерами числом в полторы тысячи душ, а днём позже в Тарутино прибыл курьер от государя с высочайшим повелением о наступательных действиях против авангарда Мюрата.
Как ни хотел светлейший отсидеться в Леташёвке, напитываясь резервами и игнорируя побудительные порывы своих генералов немедленно атаковать находившегося в Воронове Мюрата, ослушаться царского приказа не посмел. Обвинения в бездействии и трусости главнокомандующего и его «вечном сне» начали доходить до Петербурга. К тому же третьего дня казаки доставили донесение Овчарова о скором выступлении из Москвы главной Наполеоновой армии. Стратегия измора сделала своё дело и теперь стремительно теряла актуальность в глазах изголодавшегося до побед и жаждущего славы генералитета. Кутузов был вынужден признать, что затягивать долее с наступательными действиями чревато для его репутации. Вызвав к себе Ермолова, фельдмаршал распорядился провести рекогносцировку и, составив диспозицию, решил ближайшими днями ударить по Мюрату, что и случилось на рассвете шестого октября.