Курс денег варьировался по сословиям. У крестьян были свои вкусы, у «биржи» свои. Всеобщими фаворитами были «гривны», царские и керенки-двадцатки. С карбованцами или сороковками в Кармане можно было и не ходить на базар… Достать привилегированные сорта денег было, конечно, чрезвычайно трудно.
Результатом бедности и валютной путаницы был всеобщий голод. Ни в один из пережитых нами периодов, даже при большевиках, экономическая разруха не чувствовалась так болезненно и остро, как в эти пять недель польской оккупации. И оставалось только утешаться тем, что и этот голод, и эта валютная неразбериха — неизбежный этап на пути к хозяйственному восстановлению, тогда как мнимое благополучие пайков и неограниченных бумажных эмиссий есть путь к дальнейшему разорению и обнищанию. Но нетерпение есть роковой недостаток человеческих суждений, а в данном случае, действительно, не было времени для выжидания.
Настроения киевлян в недели польской оккупации были мрачные и озлобленные.
Единственным дельным учреждением в Киеве был во времена польской оккупации Американский Красный Крест. Делегация его приехала в Киев в первые же дни; она устроилась в чистеньком бюро и стала проявлять весьма большую активность. Только когда поляки уходили, и население начало грабить и распродавать припасы из складов Красного Креста, — мы увидели, сколько добра успели за столь короткое время привезти американцы.
Были у нас и польские красно-крестные организации. Много бывших киевлян-поляков, превратившихся в красно-крестных генералов, посетило нас в эти недели, блистая щегольскими формами. Наладить какую-либо реальную работу польский Красный Крест не успел.
Светлым пятном среди всех зол и бед было только одно: приотворенное окно в Европу, через которое дохнуло на нас свежим воздухом. Железнодорожная связь с Варшавой была восстановлена, путешествие туда длилось всего (!) 36 часов. Мы видели живых людей, приезжавших из Европы, получали свежие письма. Все рвались туда — на волю. Но немногие успели уехать, так как затруднения чинились чрезвычайные.
— Чем объяснить, — спрашивал меня один поляк, мой товарищ по сословию, приехавший теперь из Варшавы, — что в Варшаве все бывшие киевляне умоляют меня помочь им возвратиться восвояси, а здесь ни один знакомый не пропускает меня, чтобы не просить вывезти его за границу?
— Очевидно, русским в достаточной мере плохо живется и здесь, и там…
Мы, разумеется, чувствовали только то, как плохо
Наезжавшие польские приятели, на протекцию которых многие рассчитывали, оказывались в этом отношении более чем сдержанными. Своими средствами получить возможность уехать было немыслимо. Поэтому все, кто имел родных за границей, бомбардировали их письменными просьбами о помощи в этом деле.
«Вопрос о том, как бы отсюда выбраться, — писал я брату в Америку в мае 1920 года, — стал последние полгода основным вопросом нашего существования. Мы совершенно извелись физически, духовно и морально. Жизнь невыносима и непрерывно ухудшается, независимо от политических перемен.
Теперь произошла очередная — по счету 12-ая — смена власти: большевики ушли, явились, pour changer[135]
, поляки. Но мы живем, кроме текущих забот, исключительно мыслью об отъезде.Хлопочите за нас!»
В письме к родным в Париж, относящемся к тому же времени, я писал:
«Теперь у нас, в связи с приотворившимся окном в Европу, на очереди вопрос об отъезде. Мы твердо решили при первой возможности бросить все и ехать сломя голову, без средств, без планов — лишь бы уехать. В холодном ужасе от мысли что, может быть, снова здесь застрянем и будем переживать все сначала».
Эти письма дошли до своих адресатов, когда в Киеве уже были большевики.