– А цветной маникюр видела? Это мне тут девочки-волонтеры сделали.
– Нет. Совсем мне не больно. И когда пластырь, а не уколы, – еще и не страшно.
– Да чтобы все вы так жили, как я тут умираю!
– У меня график здесь интенсивный, поэтому в следующий раз звоните перед приходом. Завтра ждем собак-волонтеров, а тридцатого числа Басков, говорят, приедет…
Я уже двое суток еду к северу Центральной России. По сторонам через забрызганные встречными фурами окна – бесконечные серые просторы, укрытые сырым грязноватым снегом, или серые леса с какими-то болезненно тонкими ветками и кривыми стволами, как стариковские артритные пальцы. Где-то вдруг вылезает труба заброшенного заводика, а где-то торчит кверху колоколенка, вроде свежевыкрашенная, беленькая, а ближе подъезжаешь – обманка, выкрашен верх, чтобы с дороги было видно, но в окнах нет стекол, а на ржавых воротах ржавый замок, от которого и ключ-то утерян неизвестно кем и когда.
Еду мимо указателей с такими незапоминающимися названиями, что находиться я, в общем-то, могу где угодно, в любой из многих и многих похожих одна на другую российских губерний. Тараканово, Рылово, Наумовское, Петровское, Шульгино…
Еду в психоневрологический интернат, в сельский дом престарелых, в больницу сестринского ухода… И везде меня встречает забор. За забором унылые серые постройки, похожие, скорее, на старые армейские казармы. Здесь лежат в одинаково застиранных полосатых пижамах или в выцветших байковых халатах коротко стриженные старики и старухи. Лежат даже те, кто может ходить, потому что ходить им некуда, ну и – а зачем…
Лежат они на низких металлических койках с продавленными пружинами, на матрасах, пропитанных мочой предыдущих лежальцев, под розово-серыми одеяльцами, выглядывающими из-под драных пододеяльников. Эта серо-розовая клетка уже сама по себе вызывает тоску и ощущение безысходности, и она всюду: стариковские одеяла в домах престарелых, одеяла у детдомовцев, больничные одеяла… А что? Удобно же. И немарко.
На тумбочках стоят металлические миски с железными ложками. А напротив тумбочки – ведро. Параша. Ага, прямо около тумбочки, которая все еще почему-то остается островком личного пространства: тут и расческа своя с поломанным зубцом, и блокнот с ручкой, где корявым полуслепым уже почерком выведено нетвердое «купи с пенсии моей сахару кускового», и тут же замызганная какая-то книжечка с кроссвордами.
Тапочек рядом с кроватями нет. Зачем? Куды им ходить-то? Гулять – только летом, поэтому верхней одежды тоже нет. Кресел инвалидных нет, потому что нет денег и потому что все равно пороги и ступеньки делают пятидесятиметровое расстояние до белого снега или зеленой травы непреодолимым.
Лежат они по пять-восемь человек в палатах. Кто-то несколько недель, потом переводят в другую какую-то больницу, в такую же на самом-то деле палату, с таким же двадцать лет не беленным потолком, а кто-то лежит несколько лет и несколько еще пролежит…
В связи с приездом нашей «проверки» по всему «дому» появляются возле раковин мыло и полотенца, а в сестринской аккуратно расставляются мыльницы, зубная паста и щетки. Все индивидуальные, то есть каждая подписана отдельным чьим-то именем: Федоров Иван Степанович. Правда, имена на мыльницах почему-то не совпадают с именами пациентов в палатах. И все мыльницы чистые, мыла не смыленные, зубные щетки – девственные. Никто ими ни разу пользовался, а зачем? Да и по зубам это тоже видно… точнее, по их отсутствию.
Я заезжаю в эти «дома» и вижу никому не нужных старух и стариков, многие эти старики вовсе и не стары, а так, лет шестьдесят… Но с виду совсем уже дряхлые. Взгляд потухший. Я боюсь думать эту мысль всерьез, но ведь они – это мы, понимаете?
Я присаживаюсь на скомканное серое белье, постеленное поверх рыжих унизительных роддомовских клеенок, глажу волосы, жму руки, обнимаю тощие немытые плечи… Я не хочу быть причастна к такой их смерти и старости. Я очень хочу это изменить. Но я не могу ни слова упрека сказать сестричкам, которые за копеечную зарплату целыми днями носятся с грязными памперсами и недоеденными склизкими кашами. По два человека – медсестра и санитарка – на пятьдесят забывших тепло и ласку стариков.
Я хожу от койки к койке в отделениях милосердия[23]
и вижу, что нет там ни одного сердца, которому были бы эти старики милыми.Я уже двое суток не сплю и не ем. Я не хочу, чтобы мне стало стыдно за себя, и за свою жизнь, и за детей вот именно тогда, когда я буду старая и беспомощная и ничего уже не смогу, кроме как тихо злиться или благодарить и целовать чужие руки за то, что они прикоснулись ко мне.
Вот такая у этих тысяч и тысяч ненужных беспомощных стариков сегодня жизнь… на всю оставшуюся жизнь… на паллиативных и сестринских койках по всей стране. Среди бескрайних серых полей, в бесконечной нищете, под опекой уставших медсестер и привыкших ко всему родных.
Расчеловечивание и смерть наступают тут намного раньше, чем заканчивается жизнь.