Места в тамбуре, где можно было бы ночью лечь и прикорнуть, не было, и я устроился в «топке», где отапливают зимой вагон. Лежать или сидеть там было негде, так я целую ночь и простоял в моем «купе» на ногах, так и задремал. Утром эшелон остановился за Ташкентом, где стоял пассажирский поезд «Джалалабад – Фрунзе». Недолго думая, я побежал к кассе, и случилось чудо: кассир мне продал билет по моему свидетельству в мягком вагоне (других билетов не было). После ночи в «топке», грязный от угля, я не отличался от профессионального трубочиста, и изысканные пассажиры мягкого вагона от меня шарахались, как от привидения… Но я на это излишне не реагировал: с билетом в руке я чувствовал себя человеком. Не обращая ни на кого внимания, я взобрался на свое место на вторую полку и, не успев положить голову, заснул мертвым сном.
Проснулся я во Фрунзе.
В институте меня встретили очень тепло. Студенты, эвакуированные с институтом, окружили меня вниманием, помогли устроиться в общежитии и адаптироваться к новым условиям. Я потерял целый академический год, но был доволен, что наконец-то я в своем институте и буду продолжать учебу. И снова потекли дни учебы, дни студенческой жизни. Это были три трудных военных года, годы борьбы за существование, годы нужды и бедствия.
Часть наших студентов, которые жили вместе с зажиточными родителями, чувствовали себя неплохо. Другая часть студентов занялась торговлей. Вместо лекций они, можно сказать, целыми днями пропадали на базаре, выискивая заработок и, надо сказать, небезуспешно. Третьи, не затрудняя свою жизнь, «влюблялись» в женщин, кормивших и пригревавших их. Мне же, выросшему в семье рабочих, где единственным источником средств к существованию был тяжелый честный труд, «торговцы» казались странными, а «любовники» – просто дикарями.
Я оставался в «третьем сословии»: жил на скудную стипендию, разгружал время от времени на железнодорожной станции вагоны вместе с другими студентами, нередко сдавал кровь, как донор, чтобы получить более высокую норму хлеба и прибавку к продовольственному пайку. Но всего этого было недостаточно, чтобы утолить голод здорового молодого человека. Не раз я получал по своей карточке хлеб на несколько дней вперед и съедал его сразу всухомятку, а потом целую неделю ходил голодный. Иногда случалось, что меня приглашали к кому-либо из более зажиточных студентов на день рождения или на другой праздник, где я впихивал в себя астрономическое количество пищи, так что еле вставал из-за стола. Наутро следующего дня я уже снова был голоден, и все мои мысли, как в общежитии, так и на улице и в учебной аудитории, были заняты едой. Сколько раз, зимой, ложась голодным спать, в холодном, нетопленном общежитии, где не было ни электричества, ни лампы, где вода была замерзшая, я накрывался одеялом с головой и вызывал в мыслях целые натюрморты с различной вкусной едой – аж язык прилипал к гортани…
В такие моменты я думал про себя: доживу ли я до такого времени, когда на столе будет лежать хлеб, и я не захочу есть? Это был настоящий психоз. Признаюсь: очень тяжело я переносил голод, слишком слабодушен был в этом отношении. Стыдно рассказывать, но я помню случай, когда я ушел с урока практики в клинике и вынес под пальто на черный рынок казенный медицинский халат, который я поменял на ломоть хлеба. Это было воровство.
Не я один был во власти голодного психоза. Мне вспоминается один случай. Ежедневно из своей группы мы выделяли дежурного студента, отдавали ему талоны на обед и перед последней лекцией посылали его в столовую накрывать стол, чтобы остальные не стояли в очереди. Был в нашей группе студент Петя Арш – славный парень, умный, способный, еле-еле держался от голода на своих длинных ногах. Когда настало дежурство Пети, мы его, как водится, отправили с талонами в столовую. После лекции наша группа из пятнадцати голодных студентов ринулась на обед. Но что это? Тарелки на столе пусты, а Петя куда-то исчез. Мы выскочили во двор и застали Петю в тот момент, когда он впихивал себе в рот последнюю порцию ливерной колбасы. Наше первое желание было всыпать ему, как он того заслуживал, но Петя стоял перед нами такой потерянный, с таким выражением лица: «Ну, убейте меня, убейте!», что у нас рука не поднялась.