И я вспомнил встречу с нашим послом в Японии в конце семидесятых. Им был тогда бывший член Политбюро ЦК КПСС Дмитрий Степанович Полянский. Я приехал на три месяца в Токийский университет, и мне нужно было явиться в посольство к атташе по науке. Во время нашего разговора в комнату заглянул посол, и атташе хотел представить меня ему. Посол, переходя сразу на «ты», спросил: «Ну как, узнал меня? Как я выгляжу?» Я ответил: «В точности как на портретах, которые вывешивали в Москве по праздникам». «Правильно, — сказал посол. — Отвечаешь как дипломат». Потом еще раз бегло взглянул на меня и добавил: «Только смотри у меня, с японочками ни-ни. Отсюда — в двадцать четыре часа! Смотри, какие бабы у нас в посольстве. Одна лучше другой!.. И чего им всем не хватает?» Последний вопрос он, видимо, адресовал атташе. Не знаю уж, чем я вызвал такие подозрения у посла. Только вот спросить, как меня зовут, забыл товарищ Полянский.
«Знаете, Петя, слово „товарищ“ стало у нас рудиментарным, потеряло значение. Недаром сейчас говорят „господа товарищи“».
Через несколько дней из Тренто я послал Марии снятые мной фотографии. На одной из них был запечатлен рабочий момент съемок в старом доме Зинаиды Волконской: окно, распахнутое настежь, и в его проеме жена английского посла.
Вилла в Сорренто
В начале декабря в Сорренто пришла зима. Потянулись дожди. Залив, вспаханный барашками, потускнел, посерел. Везувий расплылся. Утром в саду ветер шумел в соснах, раскачивал верхушки пальм. Горький смотрел в сад из окна. Кусты олеандра за ночь облетели, кисти бугенвиллии, еще недавно усыпанные яркими лиловыми цветами, мокрые и пожухлые, свисали со стены, выходившей на виа дель Капо. Сосны на вилле не были похожи на средиземноморские пинии. Это были почти такие же ветвистые пышные деревья, какие растут в России. Там, в России, сейчас такой же ветер раскачивал их лапы, покрытые снеговой шапкой. Ветер повсюду один и тот же. А вот снега в Сорренто не было никогда.
Горький думал о снеге, о России, о доме. Дома, конечно, не было. Были одни бесконечные переезды, за окном менялся пейзаж. То двугорбый профиль Везувия с дежурным облаком над ним, то рыбацкие лодки у каменистого берега в «Марина пиккола» на Капри, то пушкинская церковь у Никитских ворот. В Италии не было снега, а в России не хватало солнца и становилось страшновато. Недавно он получил письмо из Парижа. Писал Алексей Толстой, приехавший из Москвы в Париж на конференцию. Уговаривал Горького быстрее приехать в Москву и окончательно там обосноваться. «Вы нужны дома, — писал Толстой, — а об остальном беспокоиться не надо. На руках будут носить». А писатель Зайцев из того же Парижа прислал письмо и, напротив, просил не торопиться в гости к Сталину и даже строчки Чуковского вспомнил: «Не хотите ли попасть прямо в пасть?»
С письма Толстого мысли почему-то перенеслись на сына. Максим был добрым, но непутевым. На днях вернулся из Америки. А зачем он туда ездил? И зачем гоняет на своей «альфа-ромео» по Европе? О чем думает, чего ищет? На память пришел приемный сын Толстого Федор, которого все звали Фефа, молодой талантливый нахал, физик, приятель Максима. Вот он знает, чего хочет. Много занимается, будет ученым, а ученые сейчас нужны, не то что наш брат, писатель. Фефа как-то зашел к нему в кабинет и предложил устроить Максима студентом-заочником в Московский автодорожный институт. Дескать, знает и любит автомобиль, пусть совершенствуется, получит профессию. Горький поддержал. Почему бы и нет? Пусть приткнется хоть к чему-нибудь, а это дело полезное. А про себя подумал, вряд ли что из этой затеи получится. Максима он знал. А Фефа горячо взялся за дело. Отправился в приемную комиссию и сдал Максимовы документы. Там посмотрели. «Пешков… Максим Алексеевич… А где же адрес, по какому адресу высылать задания?» Фефа спокойно ответил: «Италия, Сорренто». Члены комиссии раскрыли рты и только тогда поняли, о ком идет речь. Максим был немедленно зачислен. На виллу в Сорренто стали приходить из Москвы конверты из грубой серой бумаги с чернильными штемпелями автодорожного института. Прошел семестр, а Максим и не думал заниматься. В Москве Фефа напомнил ему о заданиях. И тот ответил, неторопливо и окая, подражая отцу: «Понимаешь, эти задачи какие-то особые. Я одну Эйнштейну показал. Он сказал, что решить невозможно».