А из-за двери доносились голоса, твердая и редкая Мишкина речь и смех с остротами председателя. «В хорошем настроении, — подумал о нем Ванька, — шутит. А когда не шутит, на глаза не попадайся. Да-а, выбрали себе преда. Правда, на этой должности без строгости тоже нельзя, если подумать. Вот хоть наша братва… с получки или с аванса так иногда разойдутся, что не остановишь. Не поставь Торпеду с карандашиком, они бы вообще ничего не боялись. А Ипатьевич? Не гоняй он своих, они бы не вылазили из каптерки. У Василь Василича получалось, а у этого… «Зайдешь в контору, я тебе обходной подарю на память». Или: «Полколхоза разгоню, а порядок наведу». Разогнать-то, конечно, можно, чего ж тут сложного, да потом-то как? Вон Прокаева, такого бригадира выгнал из колхоза, или Савченку? Если всех специалистов-работяг разогнать, с кем он останется? С Торпедой? А с нее толку никакого ведь, хоть так и лезет к нему: «Геннадий Семенович, Геннадий Семенович…» Да и не только она… Особенно сезонницы: «Геннадий Семенович, сапог проколола…» А потом к бабе Поле от солитера лечиться. Маху, в общем, не дает. Да и правильно делает, как подумать, нечего на шею вешаться».
За дверью же говорили о каких-то орнаментах, гидроработах, геодезической съемке, перечисляли марки цемента. «Не поймешь даже, о чем толкуют, — подумал о председателе да о Михаиле Ванька, — чего там, грамотные же, институты покончали…»
— Я все-таки, Геннадий Семенович, — донесся Мишкин редкий голос из-за двери — Ванька насторожился, ближе подошел, — Проскурина за себя хочу. Со всеми работами он знаком, добросовестный рабочий парень, не один год знаю его.
— Ты опять со своим рабочим классом, — раздраженно произнес Геннадий, наверно, он морщился, потому что одно пренебрежение было в его голосе, — опять со своими Гуталинами, Демидовыми, Магомедовыми. Ну что с них толку? А теперь еще одну личность откопал, Проскурина. Да ему бревна ворочать, а ты ему такой участок доверить хочешь. Он ведь слово «хрен» без ошибки написать не может. Пскопской ведь…
Ванька сначала будто не понял до конца все. Потом снизу живота повалила холодная волна, застучало в висках, лицо заполыхало. Тихо побрел от председательского кабинета, машинально толкнул дверь на выход.
Не заметил, как прошагал через всю Дранку, мимо гаража и складов, очутился на излучине реки, где она сворачивала в тундру. Повалился в траву и заплакал.
Что? Почему? Не хотел думать. Дедушка встал перед глазами…
Дедушка… привез ему как-то с базара маленький рубаночек, пилку, топорик, все это в маленькой плотницкой разноске «на работу ходить». Зимой по вечерам, когда дедушка, широко расставив ноги перед верстаком, размашисто двигал рубанком — пахучие, длинные, прозрачные, сморщенные гармошечкой с одного бока стружки так и вились из-под рубанка, — Ванька сидел где-нибудь в сторонке на табуретке и, обняв коленки и натянув подол рубахи на них, расспрашивал дедушку. Про волков, зайчиков, лис. А дедушка свистел рубанком. Карандаш за ухом, брови сдвинуты. Вычищая забившийся рубанок, говорил, что ни зайчики, ни волки людей не трогают. И правда. Один раз летом нес Ванька обед дедушке в поле и повстречал волка. И тот не тронул Ваньку. А интересно получилось: идет Ванятка — так дедушка звал Ваньку в детстве — по тропинке через рожь, слышит, шелестят колоски в сторонке. «Наверно, перепелочка с маленькими перепеленками», — подумал он, не раз уже гонялся за ними, и поставил узелок на дорожку. И туда. Только раздвинул колосья — стоит перед ним здоровенная собака с бакенбардами. Язык у нее тонкий, длинный, так и свисает. А дышит часто-часто. «Волк», — догадался Ванька и не испугался. Но руку протягивать не стал, что-то подсказывало — не надо, хотя так и хотелось. Стоят они, смотрят друг на друга. Потом волк скачком повернулся и полез по ржи. Хвост у него прямой, будто проволока в нем.
Рассказал большим про это, никто не поверил. Только один дедушка поверил.
А еще Ванька любил заворачивать дедушке цигарки — кисет со сложенной на дольки газетой всегда лежал где-нибудь в стружках на верстаке. Газеты на них Ванька вырезал ножницами и заворачивал ровные, правда, не очень тугие, но очень красивые цигарки. Но дедушка все равно из его цигарок табак высыпал и заворачивал свои, из оторванных клочков газеты.
…И сейчас он чувствовал себя маленьким, обиженным, никому не нужным Ваняткой.
После ухода немцев была очень жаркая весна. На коровах пахали. Ох, как спать хотелось! — вставали-то до солнышка. Привалиться бы на борозду — хоть она и холодная — и спать. Или бы на сухом бугорке.
Он тогда матери помогал, корову погонял. Хворостиной. А корова ж худая, угластая вся… а бить ее надо. Хворостина ломается об мослы, упадет Ванька на борозду и плачет. Мать присядет рядком, гладит костистыми пальцами по головке, сама вытирает щеку уголком платка. Молчит… надо вставать, надо бить корову.