«Мишка на деньги не очень кидался, только аврал когда, а все в книжках копался, институт закончил… Володька тоже деньги не хапал, все свободное время активничал, на общественных поручениях все, все для людей старался. Ну а я кому чего плохого делал? Кому же я мешал жить? Что же я? Ну а если бы я закончил институт и был бы на Мишкиной или Володькиной должности, тогда бы что? Ну, чем бы лучше жилось? Чем бы я лучше был? Чем бы счастливее? А если не хочется, не лежит душа ни к каким наукам да начальственным должностям, если не хочется всего этого, теперь что? Топор держать дипломов-то не надо. Зачем он, диплом-то, да науки разные? Ничего не поймешь… — Он приподнялся, стал кидать камешки в воду. — Или уж судьба такая выдалась, что топчут тебя все: «Что он, твой рабочий класс? «Хрен» без ошибки написать не может. Пскопской ведь…»
«Ваня, надень галстук, человеком должен выглядеть… Не так вилку держишь, обед — это культурное времяпрепровождение. И когда ты отвыкнешь от своих мещанских привычек? Деревня!»
Вкалываешь, вкалываешь, из кожи лезешь, делаешь, чтобы хорошо им было, а они тебя по морде хлесь да хлобысь! То один, то другой. Ведь хочешь же хорошего, чтоб всем хорошо было, а никак, ну никак не получается. Или уж так жизнь устроена, что не проживешь, чтоб… чтоб дышать легко?»
Слез уже совсем не было, только щеки горели и во всем теле появилась неожиданная легкость, будто остывало все внутри. Руки были сухие и спокойные. «На доску Почета повесили… «нашему лучшему труженику и очень симпатичному парню», а на самом деле: «Ты опять, Михаил, со своим рабочим классом? С этими Гуталинами, Демидовыми да Магомедовыми?.. Пскопской ведь». Во как он нашего брата! — И хотелось опять зареветь. Но теперь уже не от обиженности, а от злобы. От страшной, неудержимой злобы, которая пронзила все косточки, он стал кататься по земле и скрипеть зубами. — Попался б ты мне где-нибудь один на один, я б тебе показал, что такое рабочий класс, мокрого бы места не осталось!» А злоба душила, она была страшная. Хотелось ругаться. Заругаться так, чтоб все перевернулось… и на небе и на земле.
Злоба прошла. На душе было равнодушие и усталость. «А если б правда пришлось, ну хоть медведь бы на двоих напал, как тогда на них с Володькой, кинулся бы защищать или бы не кинулся? Да конечно кинулся, чего там. Хоть и свою бы жизнь подставлял, как Володька тогда… А интересно получается, пришел на ковчег с чемоданчиком, когда ушел с квартиры Чомбы: «Терпеть не могу куркулей». А какие анекдоты рассказывал: «Какой тут сон, товарищ профессор, одно мучение». И печку топил, и варил. Был как все. А потом — «Вот когда детей крестить будем, то ты «Леша», а я «Гена». А дальше, когда соберет у себя в кабинете инженеров да начальников участков — «Жмите на них: опоздал — выговор, еще раз опоздал — штрафуйте на треть зарплаты, а если он, каналья… полколхоза разгоню, но порядок наведу, у меня вон полон стол писем, к нам просятся… опять ты, Михаил, со своим рабочим классом?»
…Колхозный вертолет за коньяком в Оссору гоняет, на колхозном катере прогулки с бабами совершает в верховья речки, и не пикни. А как тут пикнешь, если он окружил себя своими кадрами: Виктор, главбух Петрунь, новый завхоз, что заместо Володьки, Торпеда… все свои… так оно и получается: рука руку моет, и чистые, то есть грязные обе. По ночам в преферанс зимой просиживают, все шито-крыто. Ну как тут к ним подкопаешься, когда только в дурака одного и умеешь играть?!
А этот Петрунь вообще до наглости дошел, как он тогда пьяный ребятам на «Бегуне» хвалился, когда ездил устраивать своего сына в институт: «Я устрою своего Андрея не только в институт, но и в саму академию». Конечно, у него дружки-приятели там имеются. А наш замухрышка приедет, нахватает двоек — и назад…
Вот она, жизнь, не усидишь в своем сарае, не сможешь, чтоб все нормально было… И ничего не поймешь». Он опустил руки, задумался.
В колхозе свет дали. Дранка, насуетившись за день, притихла. Разве собака где тявкнет да скрипнет, бросив сноп света в уснувшую улицу, дверь. Идти никуда не хотелось, даже не хотелось менять позу, хоть рука, подпиравшая голову, отекла и онемела. И не хотелось думать, как будет отчитываться перед женой за такое долгое отсутствие. Не было желания шевелить ни одной мышцей и ни одной клеточкой мозга.
А ночка ароматная, теплая, звездная — так и душила запахами и тишиной. Утихомирилась и Ванькина душа: жизнь, люди, детство, дедушка маячили расплывчатыми видениями как в далеком, неинтересном и ненужном сне. Даже на Геннадия Семеновича перестал злиться: «Что он? Пскопским обозвал, надсмехнулся? Ну и что? Пусть ему лучше будет, пусть радуется. Он сам по себе, я сам по себе. Да и Зина… Не нравлюсь я ей, ну и что же теперь делать? Пусть им всем лучше будет…»
А ночь прямо душила тишиной и запахами, речка мягко искрилась. Было до дрожи благодатно. Ванька перевалился на спину, раскинул руки, прикрыл глаза и стал вспоминать.