Аришку нянчил. Аришка вымазана вся куриным пометом от коросты… а когда принесли похоронную на отца, мать целый день просидела на кровати. И Аришка хныкала, и он ревел, а она даже внимания на них не обращала. Как статуя…
Сеяли вручную, Матвеич командовал. Позавязывает всем пацанам мешки узлом за спиной, так, чтобы на живот середина приходилась, понасыпет зерна сколько донесешь — и пошел махать. Зернышки чтоб между пальцев скользили, равномерно чтоб. Если баловаться хочешь, вот он, Матвеич, рукою, что без одного пальца, по шапке. Не больно, правда. Петру больше всех доставалось.
Потом уже, в четвертый класс ходил, вернее, четвертый класс бросил, работали на тракторе с Петром. Один раз свалился сонный с сидушки под плуг, в ночной смене дело было — ох, как лемех щекотнул по ребрам. Потом по-плотницкому, отцовым да дедовым инструментом — до самой армии и после армии — каждая постройка на колхозном дворе без Ванькиного участия не обошлась.
После армии возвратился в Куприяново, а там по двести граммов на трудодень дают. Да и сразу, как только подходил к дому с солдатским вещмешочком, почувствовал, что плохо у них, сердце так и защемило, будто сдавили его. Подошел к калитке — дело было к вечеру, весною, прохладно, сыро, — мать идет по двору в резиновых сапогах, голенища хлопают по худым ногам. Эх! Так жалко мать стало, душу бы разорвал…
И начал в колхозе ворочать мешки, начал пахать, начал шуровать топором да рубанком. И никуда не уехал бы из своего Куприянова, да тут вербовщик с Камчатки приехал, стал набирать рабочих… Подумал-подумал, а чего не рискнуть, деньжонок подзаколотить? Да и не для себя ведь… Аришка уже в девятый класс пошла, а нового пальто нету, у матери из обуви только резиновые сапоги, да и у самого гимнастерочки попротерлись. Мать не пускала сначала, вернее, не хотела, чтобы он уезжал в чужие края — «проживем, сынок, чего там… скоро все наладится», — но все равно не выдержал, уехал, не взял даже кусок сала, что мать на дорогу совала. В районе уже не застал вербовщика, он со всей партилез ией уехал. Кое-как добился вербовочных документов. Добрался до Петропавловска, выз самолета, пограничники под руки сразу — ведь пропуск-то не выправил, здесь же пограничная зона, ничего не знал этого. И в милицию отвезли.
Ночь сидел в каталажке, ждал, когда начальство придет. Жрать хотелось. Наутро вызвал к себе начальник, мордастый такой, рябой весь, загорелый, как чугун, младший лейтенант. Стал расспрашивать, как без пропуска оказался, как в деревне жил, зачем приехал. Ванька и рассказал все — и про Куприяново и про Аришку.
— Есть хочешь? — спросил младший лейтенант.
Ванька отвернулся.
— Пахомов! — крикнул он еще больше обгорелого и тоже скуластого старшину. — У тебя там в профсоюзной кассе богато?
— Есть кое-что.
— Отчисли этому парню до Оссоры и на харчи… дней на пять.
— Это можно, — еще шире разъехался старшина.
Ванька сначала не понял весь этот разговор, потом…
— Деньги я вам сразу возвращу, сразу, сразу…
— А-ах! — поморщился младший лейтенант, шлепая печатью на Ванькиных вербовочных документах. — Стоит ли говорить о таких пустяках.
— Я вам, — у Ваньки комок в горле шевелился.
— Разговорчики! — грозно прикрикнул младший лейтенант. Потом спокойно, но так же официально и строго продолжал: — Полетишь в Оссору, там сейчас самый разгар работ. Нужны рыбаки, грузчики, плотники. Ты ведь плотник?
— Да.
— Ну вот. Самое то, как у нас говорят. Вербовочные, правда, у тебя в Корф, но это не так важно: заработки одинаковые, а люди везде нужны. Тебе ведь все равно?
— Да.
— А теперь иди. — Начальник милиции протянул бумаги.
Так вот и попал на край света. А тут такие деньги замелькали перед глазами… Не разгибался. Вкалывал, вкалывал, как ломовой: и в выходные, и после работы когда. И матери помогал, и сестре, и дом строил. И для дома разные пианины да гарнитуры. Детишки пошли… никогда не отказывался, хоть пароходы ночью разгружать, когда аврал в колхозе, хоть еще какая общественная работа в выходной. Никогда не отказывался. «Ваня, горим с отгрузкой, Иван Евсеич, надо вот в выходной работать…» Да и Зину слушался: «Ваня, знаешь какие деньги платят в Пахаче на обработке рыбы?»
Он лежал в траве, подперев голову, жевал травинку. Слезы потихоньку перестали, теперь только глаза резало.
«Так вот и живешь… ворочаешь, ворочаешь… твое дело такое…»
Речка в этом месте текла тихо, будто прислушивалась или грустила. Склонившиеся кусты прислушивались, как она переливается под луной.