Второй день двенадцать человек копали, сменяя друг друга, и все-таки глубина ямы не превышала полутора метров. Земля была как камень: казалось, что если ударишь по ней острым концом кирки, то посыплются искры. Люди били по земле, точно по наковальне, пот струился у них по спине, по вискам, а горячее, как расплавленное сало, солнце стояло совсем близко и палило их. Пот обжигал почерневшие спины, но люди уже его не чувствовали: от такого долгого зноя кожа у них стала дубленая. Второй год стояла засуха, второе лето жгучее солнце вставало огромное, величиной с днище бочки, и не поднималось по небу, а катилось низко над землей, на несколько пядей выше дымовых труб. Огромное, огненное, оно не могло вырваться высоко в небо, как вырывалось когда-то, теперь оно ползло, и Севастица говорила, что оно раздутое, словно забрюхатело или его искусали пчелы.
Эти двенадцать человек, вконец измотанные, то и дело пили теплую воду — холодной не было ни в одном колодце, — пили теплую воду, чтоб освежиться, и ополаскивали лоб и грудь. Только Пэуникэ, выходя из ямы, когда его сменяли, не мылся. Он усаживался возле креста и тяжело отдувался, словно его одолели старость и одышка. Он отощал, стал плоским как доска, почернел, щеки ввалились так, что можно было пересчитать зубы. Черные глаза глубоко запали, ушли в тень, прячась от солнца, и устало поблескивали, как будто не спали все лето. Когда Пэуникэ стоял, его покачивало, хотя не было ни ветерка, одним словом, кожа да кости. И остальные одиннадцать были не лучше, на некоторых, более пожилых, тяжко было смотреть. Колючие, пыльные бороды еще больше старили и безобразили их. Они копали на кладбище, и казалось, сами вышли из земли, из царства мертвых. Пэуникэ глядел на них и думал, что они выглядят именно как ожившие мертвецы. Только одеты они были не как покойники: кроме кальсон, испещренных заплатами — красными, черными, какие попадались под руку женам, — на них ничего не было.
— Принесут его когда-нибудь? — спросил кто-то со дна ямы, бессильно опершись на заступ.
— Некому его принести.
— Как некому? Есть же люди в селе.
— Глядишь, позовут опять нас, — сказал чернявый, опиравшийся на заступ.
— Не позовут, разве мало мы сделали? Мало потрудились? Я нести не пойду, пусть хоть до зимы его не хоронят.
— Положат на повозку, — сказал Пэуникэ.
— А повозку кто повезет?
— Ну, волы, а то кто же? — удивился Пэуникэ.
— Волы! Какие волы? Где ты найдешь таких волов, которые потащили бы повозку? Они и свои-то кости еле таскают, где им еще и кости покойника тащить?
— Найдется же в селе пара волов покрепче.
— Думай как хочешь. В конце концов, мне все равно, я иду домой — и баста! Что меня просили, то я и сделал, — сказал чернявый. — Я иду домой и ложусь спать, ведь на поминки меня не позовут.
— Ему еще поминки нужны, — засмеялся Окешел. — Думаю, ты сказал бы спасибо и за кусок мамалыги…
— А музыкантов они наняли?
— Зачем музыканты? Ведь он старик, ему уже ни к чему музыканты. Разве ему не все равно? Зачем же сын пойдет в кабалу к музыкантам, ведь платить им нечем, а камней музыканты не берут.
— Пусть Пэуникэ сыграет на кларнете. Сыграешь деду сырбу? А то сыграй джампарале, твою любимую. Сыграешь? — спросил чернявый.
— Он сыграет, послал Лику за кларнетом, — ответил старик Бурзуля.
— Сыграешь? — повторил чернявый. — Сыграй, пусть не уйдет он на тот свет без песни! Пусть он тебя помнит.
— Многие его этой зимой запомнят, — усмехнулся Окешел. — Может, и ты, Чушкэ, запомнишь, — прибавил он, обращаясь к чернявому.
— Да и ты, все может статься!
— Да заткнитесь вы, черти лысые!.. Больше не о чем вам языком трепать! — рассвирепел Пырву, родственник Окешела, постарше его годами.
— Он за покойника заступается, — сказал чернявый. — Вы с ним, сдается, ровесники, вот ты и держишь его сторону.
— Ровесники, ну и что?
— Чего доброго, ты по нем голосить собрался. Ежели так, ты прямо скажи, я уйду.
— Можешь и сейчас уходить, иди и ложись, чтоб тебе не встать больше, — выругался старик, швырнув в чернявого комком земли.
Чернявый увернулся и пошел, насвистывая, между крестами. Старик смотрел ему вслед и, догадавшись, зачем он идет, кинулся за ним, крича:
— Уходи, греховодник, с кладбища, ты что, собрался священную землю поганить?
Чернявый, смеясь, пролез за дыру в изгороди и исчез за сухими акациями на краю кладбища. Старик, яростно ворча, вернулся к яме. Десять человек молча отдыхали, прислонившись спиной к крестам вокруг ямы. Старик остановился, поглядывая то в сторону села, откуда должны были принести покойника, то на акации, где насвистывал чернявый.