Покойника принесли только через час. Гроб тащили на плечах десять человек, другие десять их сменяли. Они устали так, словно несли целую гору. Музыкантов не было, поэтому Пэуникэ поднес к губам кларнет и заиграл что-то печальное. Но никто не обратил на него внимания: двадцать человек, которые несли покойника, только и дожидались, когда избавятся от него, опустят его в яму. Покойник был легкий; если бы у Иона Большого была такая сила, как год назад, он без всякого труда мог бы один пронести его через всю округу. Но теперь иссякли силы и у Иона, и он больше не хвалился, что все может, а смирно помогал поставить гроб возле ямы, чтоб поп мог прочитать, что полагается.
Попу досаждала муха; он отмахивался от нее и сквозь зубы ругался:
— Пошла ты, дьявол!
— Опускать его, батюшка?
— Опускайте, только осторожно, чтоб он не упал вниз головой… Дьявол! — тихо прибавил поп, глядя вверх, на муху.
— Читайте покороче, все одно ему в землю идти, — сказал чернявый, появившийся из-за акаций.
Никто не причитал. Пэуникэ делать было нечего, и он играл — пусть не уйдет человек в землю без музыки.
— У тебя что, дела нет? — спросил чернявый. — Лучше бы подсобил, брось к черту свою дребезжалку, ведь старик-то тебя не слышит.
Но Пэуникэ, которого не слушал никто, даже родия покойника, продолжал играть жалостную песню. Гроб уже опускали в землю, когда раздался голос Кэмуя:
— Эй, стойте! Погодите-ка!
Люди повиновались и натянули веревки, поп замолчал и как будто забыл о мухе, а может быть, и муху спугнул голос Кэмуя.
— Не закапывайте его!
— А что же делать? — недоуменно оглядываясь вокруг, спросил один из родственников покойника.
— Продайте его мне. Двадцать четвериков кукурузы даю за него. Двадцать четвериков! Целое богатство! Ну как, Костайке, отдашь мне его? Двадцать четвериков, полных; пойдем сейчас ко мне домой, и возьмешь их.
— А зачем он тебе? — поинтересовался зять покойника.
— Это дело мое. Подержу у себя немножко, потом похороню. Устрою и поминки, музыкантов позову!
— Опускайте гроб в могилу, — сказал Пэуникэ. — Не видите, что ли, он рехнулся! Что это на тебя нашло? С чего это ты покупаешь покойников? Обуяла тебя жалость к ним?
— Тебя не касается, я с Костайке говорю. Ну, идет? Двадцать четвериков, всю зиму барином проживешь! Безо всяких забот!
Костайке, не зная, что ответить, посмотрел на жену. В такие проклятые времена двадцать четвериков стоят столько же, сколько пять погонов земли, может, еще дороже.
— Не трогай его! — крикнул Пэуникэ, подходя к могиле. — Отпускайте веревки!
— А ты чего суешься? — остановил его Костайке.
— Спятил ты? — удивился Пэуникэ.
— Спятил или нет, а поступаю по-своему. Найдешь просто так, у колодца, двадцать четвериков хлеба? Ты же слышал, ничего он старику не сделает. Кто его знает, зачем ему это понадобилось? Отнесет к себе домой, а потом похоронит, с поминками, с музыкантами. Что ж тут такого, если покойник постоит еще денек? Правильно, жена?
Но жена не отвечала. Истощенная голодом, похожая на раздавленную пиявку, она плакала без слез, глаза ее были сухи.
— Ну? — спросил Кэмуй, стоявший, расставив ноги, на куче земли возле могилы.
— Ха? — вопросительно произнес он, закуривая сигарету и бросив спичку в яму.
— Все? — Он глубоко затянулся и так насупился, что поп всецело занялся угольками в кадиле.
— Двадцать четвериков! — прогремел голос Кэмуя над этими тремя десятками голов. — Значит, несите его ко мне во двор. Кто принесет — поест вволю и не уйдет, не выпив.
— Эй, куда вы? — изумился Ион Большой, но люди уже подняли гроб на плечи.
Никто не слушал Иона, и тогда он тоже затесался в толпу, чтоб хоть помочь нести покойника в село. Поп молчал и, не видя ничего, кроме мухи, пошел за акации, избегая чьих-либо вопросов. Пэуникэ пнул ногой ком земли, взял кларнет под мышку и пошел, пошатываясь, в поле. У него не было охоты идти в село.
— Костайке, — Кэмуй отвел зятя покойника в сторону, — не дам я тебе двадцать четвериков, дам десять.
— Ладно, пусть десять, — потупившись, согласился тот.
Но, придя домой, Кэмуй дал ему только пять.
Над полем Пэуникэ всходила луна: сперва показалась полоска, затем половина, наконец вся — улыбающаяся, красная.
— Стыдно тебе? — спросил ее Пэуникэ.
Луна молчала. Она немножко побелела, но все еще румяная, стыдливая, тихо поднималась над полем и подходила ближе к Пэуникэ. Земля была теплая, точно вынутый из печи хлеб. Пэуникэ не взял с собой ничего, кроме дубины и рваной полосатой дерюжки. Лошадь наелась — вернее, стояла, понуро повесив голову. Пэуникэ пригнал лошадь в поле потому, что в селе все равно делать было нечего, и он пришел с лошадью сюда не для того, чтобы ее кормить, — какой уж тут корм: трава вся выгорела, да и выгоревшей больше нет. Пэуникэ пришел по привычке. И еще для того, чтобы не отучать лошадь выходить в ночное. Румяная луна улыбалась все ближе. Пэуникэ закрыл глаза и сквозь веки увидел ее — ярко-желтую, огромную, необъятную. Он открыл глаза, и ему показалось, что она совсем близко, пожалуй, он достал бы до нее дубинкой, а может, и не достал бы. Она вся кругом окуталась в бескрайнюю синеву.