У меня была бутылка коньяка. Я вытащил ее и поставил на столик. За неимением стаканов пришлось пить прямо из горлышка. После первого глотка мы познакомились… Разговаривали, пили и закусывали вареной курицей, посыпанной молотым красным перцем. Завернута она была, между прочим, в желтую театральную афишу, на которой жирными буквами было напечатано: «Ромео и Джульетта». «Надо же, — подумал я, — едим курицу под соусом бессмертной любви Ромео и Джульетты!» Я выпил, и эта глупая мысль показалась мне забавной.
— Афиша чистая, — сказал мой спутник. — Не подумайте, что я снял ее со стены.
Он засмеялся, и я вдруг обнаружил, что его голубые глаза насмешливы, печальны и мечтательны. Их мягкий свет странно контрастировал с грубыми чертами широкого лица, как если бы два куска драгоценной породы были вправлены в шершавую кору дуба.
— Я работаю в театре, плотником, — пояснил он. — Работы то невпроворот, то совсем мало. Современные пьесы часто играют на почти пустой сцене. Артисты много ходят или бегают, как на стадионе. А для классики нужно много бутафории. Дома, фонтаны, улицы, деревья… Все это сколачиваю я.
Он сделал упор на последних словах и рассмеялся.
— Ваше здоровье! Хорошо, что догадались захватить коньячок. Я-то собирался в спешке. Брат у меня женится. В Софию — и завтра же обратно. Мы сейчас даем «Ромео и Джульетту». Тридцать спектаклей посмотрел, не считая репетиций, и все не могу насмотреться. Особенно нравится сцена у балкона — балкон этот тоже я мастерил… Каждый вечер смотрю из-за кулис.
Сто́ит Ромео появиться, как меня начинает колотить. Сам не знаю почему. Так в жар и бросает. Забываю, что это вовсе не Ромео, а Гошка Тодоров, с которым мы вместе на рыбалку ездим, по рюмочке пропускаем, а случается и ругаемся. Я его роль наизусть выучил…
Прекрасный мир, красота, так бы слушал и слушал!.. И все это я переживаю не только стоя за кулисами, но и после: дома, на улице, в мастерской… Верится, что жизнь полна красоты, нежных чувств, благородства. Кое-кто из друзей насмехается. Считают, что я малость того… А я совсем даже нормальный. Просто меня это за душу берет, трогает, что ли… Хотя, кто знает, может, я и вправду блаженный, — добавил он, глотнув из бутылки, и в глазах его отразилась грустная ирония человека, способного спокойно и беспристрастно высмеивать свои собственные слабости.
— Почему же? — возразил я. — Восхищаться, жить поэзией Шекспира — чего же здесь ненормального?
— Нет, это смешно. Да и жена моя так считает, она далеко не глупая — уж это точно. Восемь лет мы с ней прожили, и тут вы мне поверьте. Раньше, до того, как я устроился в театр, я совсем другим человеком был. Грубым, неотесанным. Случалось, под горячую руку поколачивал… Она терпела, не обижалась. Посердится — и отойдет. А теперь тоже высмеивает: «Изменился ты, — говорит, — совсем скоро чокнешься». Может, и вправду изменился? Да и как иначе? Ведь я теперь среди культурных людей вращаюсь, пьесы смотрю. С положительных героев стараюсь пример брать. Вот взять хотя бы Ромео. Кто его создал? Гений! — как говорит товарищ режиссер. И мне хочется на него походить. Жить и любить, как Ромео.
Возвращаюсь я тут как-то из театра и говорю: «О Ефросина! Будь же так любезна, подай на стол, мой голод утоли!» А она смотрит на меня как телка, ухмыляется и передразнивает: «О Димитрин несчастный! Видать, ты вовсе выжил из ума!»… «Дурочка, — говорю, — я же стараюсь с тобой по-нежному, а ты не понимаешь».
Принес ей как-то букет цветов. «Вы только посмотрите, — говорит, — на что он деньги тратит!» — «Да я его, — говорю, — со сцены взял». — «Сегодня, — говорит, — со сцены, а там привыкнешь и в магазине станешь покупать. Принес бы чего дельного, если так тебе охота…»
Мне же просто хочется быть с ней нежным. Вчера спектакль меня особенно потряс. Прихожу, она уже легла. В окно струится лунный свет — ну, точь-в-точь как на сцене из прожектора. Красота! Да и жена мне показалась особенно красивой. Встал я рядом с кроватью, а Ефросина смотрит на меня из-под полуопущенных ресниц. Лицо чистое, белое, словно сама луна опустилась на подушку. Я еще больше растрогался и говорю: «Мой друг… клянусь сияющей луной, посеребрившей кончики деревьев… ты так прекрасна!..
Стань у окна, убей луну соседством,
Она и так от зависти больна,
Что ты ее затмила белизною…
О милая! О жизнь моя! О радость!..»
Она как загогочет! Аж захлебнулась. «Чего ж ты, милая, смеешься?» — спрашиваю. А она: «Да потому и смеюсь, что ты совсем спятил. Не все у тебя дома. Уж лучше б отлупил, как бывало, чтоб почувствовать, что мужик у меня, а не тряпка! Слюнтяй какой-то и рохля. Теперь мне ясно, почему ты всем место уступаешь, почему по три часа в очереди ждешь, чтобы купить кило винограда. Всякие нахалы тебя оттирают, а ты: «Простите, гражданочка, извините…» Если будешь так перед каждым извиняться, голодным останешься. Жизнь, — говорит, — это тебе не театр!»
Высказала она мне это в лицо — и к стенке отвернулась.
А теперь сами посудите, разве ж я не дурак? Разве не смешно все это?..