Тип этот прекрасно знает, что пол его жалкой мансарды — потолок моей комнаты. Да хоть кол ему на голове теши! Вот опять созвал ораву! Известно зачем. Одни танцульки да флирт на уме. Нет, сегодня их, кажется, только двое. Но ветхий, рассохшийся потолок все равно дрожит, и штукатурка крошкой сыплется прямо на стол. Мало им танцев — еще и поют. То песенки легкомысленные… ну вот вам: «Кто пирог с капустой съел», а то мотивчики оперные слышатся. Женский голос — это еще терпимо, но мужской гундосит ужасно фальшиво. Взял палку, постучал в потолок. Они на миг перестали — фыркнули, верно: «Вот привязался!» — и патефон опять начал заикаться. До чего же заезженная пластинка!
Чуть ли не каждый вечер так… Топают, вопят, беснуются. Знать не хотят, бессовестные, что крадут мой покой, мои мысли, мой труд. А слышать, как там собираются уходить, просто невыносимо. По лестнице скатываются, словно по крутой горной тропе. Смех да шуточки, чепуху всякую несут. Завершая свое шествие по моим нервам, толкутся еще с полчаса на тротуаре, переговариваются с этим, из мансарды, швыряют в него камешками, распевают прощальные шлягеры. А он отвечает, высунув из слухового окошка голову, точно крыса из норы. Наконец тишина. Но продолжать начатую работу уже не могу…
Взялся как-то писать фельетон о студенте. Один из тех уничтожающих фельетонов, которые никогда и никого еще не уничтожили. Самого-то его не пронять, но хоть у других, может, совесть заговорит. Пишу наглеца таким, каким вижу его из своего окна. Тощий, с вытянутым невыразительным лицом, сутулится. Ему это совсем не идет. А он, конечно, думает, что сутулость придает ему вид одухотворенной личности, что она признак элиты. По улице вышагивает вяло, небрежно, да ведь все равно сразу видно, что элита эта питается в столовке. В его взгляде, насколько я уловил, сквозит так называемое тонкое презрение ко всему окружающему. Именно презрение, на которое я могу нарваться, удерживает меня от того, чтобы подняться наверх и врезать ему как следует. Несколько раз бросал ему записки в почтовый ящик — ответить он не соизволил…
Но сегодня вечером терпение мое лопнуло.
Лестница на мансарду заросла грязью: его величество не платят уборщице. Лампочка на площадке не горит. Свет только снизу, с моего этажа. Стены исписаны, изрисованы. Содержание рисунков не слишком целомудренно. И звонка нет, на его месте торчат два конца медной проволочки — ни дать ни взять змеиный язык. Чиркнул спичкой. На двери наклеены, приколоты клочки бумаги: «Верни денежки, не на что пойти в кино. Чоки», «Жди в 6 у моста. М.», «Вечером у стекляшки. Ники», «Пойдешь на Витошу? Уходим рано. Две гитары», «Приду в 7. М.» и т. д. и т. п. Целая коллекция приглашений.
Барабаню кулаком в дверь. Патефон умолк. Его величество возник на пороге. Одет в пеструю клетчатую рубашку.
— Что угодно? — а звучит: «К вашим услугам, сэр!»
— Слушайте, — начал я и крепко сжал ему плечо. — До каких пор вы будете рвать мне нервы своими бесчинствами?
Он не сделал попытки освободить плечо, сбросить мою руку. Смотрел прямо в глаза. Мой гнев не пугал, а удивлял его. Лицо студента становилось все более спокойным и доверчивым.
— Извините, что доставляем вам беспокойство. Но… прошу, проходите. Что же в дверях стоять?
— Хорошо, — сказал я, чуть-чуть поколебавшись, и подумал: «Но и в комнате тебе не отвертеться».
О том, чтобы врезать, теперь не могло быть и речи, но хоть выругаю так, чтобы надолго в памяти осталось. Он провел меня через тесный коридорчик с несущими потолочными балками на полу и нештукатуренными кирпичными стенами в комнате.
Посреди ее сидела милая барышня. Нет, красивой она не была. Да, красавицей не назовешь. И все же вся она излучала ту тихую, нежную, пленительную женственность, которая очень скоро будет способна возбуждать страсть. Но пока это был еще не распустившийся цветок, радующий глаз очарованием юности. И фигурой не так уж стройна. Пожалуй, полновата для своего возраста. А все же в очертаниях ее округлой фигуры была та пластика, которая удается лишь истинному художнику. Она смотрела на меня пристально. «Зачем ссориться? Не совестно вам ссориться с нами?» — говорил ее мягкий, как матовый свет, но проникновенный взгляд. Мне нечего было ответить ей. Молча уйти — совсем глупо. Сидел на табуретке, которую предложил мне студент, и разглядывал мансарду.
Потолок резко скошен, нижним краем почти касается пола. С самой высокой точки его спускается на длинном проводе лампочка, в точности как те желтые груши, которые крестьянки подвешивают к потолку, чтобы сохранить их до рождества. Доски пола неровные, выщербленные, но чистые. Поперек комнаты пол застлан двумя половичками — «мамиными дорожками», их плетут из остатков шерстяных ниток. Единственный пиджак висит на плечиках, на гвозде, вбитом в стену, и аккуратно прикрыт газетой. Под кроватью с провисшей сеткой видны несколько кошелок со следами почтовых сургучных печатей. А в слуховое оконце сверху заглядывают звезды…