Он словно вдруг очнулся. Радость закрутила его, точно вихрь. Дрожа с головы до ног, старик судорожно рылся в вещмешке, рыдал и смеялся, как ребенок, раздавал товарищам свои зимние вещи — носки, одеяло, — пожимал всем руки. Потом перекинул через плечо мешок с игрушками и вышел из барака босиком, в одной рубашке. За дверью стоял надсмотрщик. Проходя мимо, старик в радостном порыве козырнул ему:
— Прощайте, господин надсмотрщик!
Мрачный усач молча кивнул и пропустил его, потупив голову. Потом закурил сигарету и сказал, обернувшись к нам:
— Обманывают его. Комендант напился, шутит.
Восемьдесят человек кричали, свистели, стучали колодками по стенам.
— Дед, вернись! Тебя обманывают…
А тот шагал и шагал босиком, и никакая сила не могла бы заставить его повернуть назад. Глаза были устремлены вверх, к голубеющему вдали хребту. За этим гребнем в котловине, куда садилось солнце, притулилась его деревенька. Всю ночь и весь день будет он идти по дорогам и тропкам, чтобы добраться туда. В доме остались женщины и внук, для которого он смастерил столько игрушек. Как же мог он вернуться в барак? Как мог поверить простым своим умом, что человек бывает таким изощренным в своей жестокости?..
Часовые, посмотрев приказ об освобождении, широко распахнули ворота и отдали честь. Старик поправил на плече мешок и устремился вперед — ему предстояла долгая, прекрасная дорога…
Он не сделал и двух шагов — полицейские набросились, схватили за локти.
— Ты куда, приятель? — смеялся один. — Думаешь, из лагеря выйти так просто? Кормил партизан — и хочешь, чтобы тебя к ним отпустили? Ишь, шустрый какой!
— У меня приказ об освобождении! — кричал старик, размахивая листком бумаги. — Я пойду к коменданту. Господин комендант!..
Выхватив листок из трясущихся старческих рук, полицейский скомкал его.
Ничего больше не сказав, старик повернулся и заковылял к бараку. За спиной его вспыхнул и погас жалкий клочок бумаги.
Медленно приближался к нам наш старый товарищ, и на фоне заката силуэт его качался из стороны в сторону, словно безжизненная черная тень. Дойдя до середины двора, он остановился. Положил руку на сердце. Мешок с игрушками, издав резкий сухой стук, упал на землю. Старик попытался его поднять, но колени подкосились…
Он допоздна валялся посреди двора, и мы, оцепенев, глядели на неподвижную темную груду — все, что осталось от наивной человеческой надежды.
Крик
Вчера вечером пришлось мне в гостинице поделиться комнатой с моим приятелем — художником Петко Радиловым.
Загорелый, точно бедуин, мой друг только что приехал с моря. Мы оба обрадовались неожиданной встрече.
В обед, когда вернулись в номер отдохнуть, Петко раскрыл большую картонную папку и стал показывать мне свои картины. Одна из них — не самая, впрочем, лучшая — произвела на меня какое-то особое впечатление. Представьте себе скалу, о которую разбиваются волны. На скале стоит молодой мужчина. Протянув руку куда-то, к чему-то, что нам не видно, он отчаянно кричит…
— Выстраданная работа! — сказал я, пользуясь языком художников.
— Этот дурак — я, — признался Петко. — Однажды вот так же кричал, точно сумасшедший…
Я записываю его рассказ без каких бы то ни было комментариев.
На берегу стояли два невзрачных домишки. В одном устроился я, в другом — пожилые муж и жена со своей внучкой. Я их сторонился, старался избегать знакомства, чтобы поработать, побыть в одиночестве в этом тихом, прелестном уголке. Но как-то раз, когда я отдыхал после обеда, читая роман, во дворе послышались шаги, а затем шум воды. Я выглянул в окно. Внучка стариков стояла у колонки босая, в купальнике.
— Я могу тут окунуться у вас? — спросила девушка. — У нас воды нет, вот и решилась вас побеспокоить…
— Пожалуйста, — ответил я, — мойтесь.
— Не помешаю?
— Нисколько.
Она хотела как будто еще что-то сказать, но я отошел от окна и углубился в чтение. После этого девушка протяжно, тоном избалованного ребенка крикнула:
— Иду-у! Бабушка, прекрати! Не заставляй меня повышать голос — я же беспокою товарища. Ах! — заговорила она потише, словно бы про себя. — Какие занудные старики! Умрешь тут со скуки. «Тони, Тони!..»
На следующий день я снова застал Тони — босую, в купальнике — у моей колонки. Смывая песок, прилипший к телу, она с неловкой, но трогательной грацией демонстрировала мне то свои плечи, то короткие, круглые и крепкие бедра. Ей было лет двадцать, наверное, и принадлежала она к тому типу, который мне никогда не нравился. Голова у нее была слишком большая и слеплена как-то по-мужски, и в лице тоже что-то подчеркнуто грубоватое — низкий плоский лоб, густые брови, слегка вздернутый нос, сплющенный по бокам, и твердые, нахально вырезанные губы. Может быть, в ее глазах — миндалевидных, слегка косящих — и было какое-то своеобразное очарование, но Тони не умела им пользоваться. Смотрела на меня в упор, не мигая, точно молодое животное.