Сидя иной раз за столиком с кружкой пива, с сигаретой между двумя пальцами (остальные прижаты, будто честь отдает), он оглядывал себя и не мог представить, что осенью придется сменить «экстра» ботинки, форменные брюки, сидевшие на нем, словно влитые, облегающий, даже тесный мундир на постолы, сермягу, шапку или засаленную шляпу, этими вот изнеженными руками снова взяться за плуг или навозные вилы. И это насмешливое «детван», что означало почти «разбойник», а в армии еще и «эй ты, осел», тоже было ему не по душе.
Было б еще хозяйство крепкое! А то на отцовское имущество записаны просроченные долги, да еще брату придется выплачивать долю… Этак никогда достатка не увидишь, а надрываться всю жизнь придется… И Элена замуж выходит, впрочем, что мне теперь до нее. Что было, минуло…
Так порой, особенно когда был выпивши, думал Дюрко, но и трезвый, с холодной головой, не отгонял он эту мысль — найти для себя после службы другое, более легкое или хотя бы более выгодное занятие, чем до армии, дома. Ну на что ему в хозяйстве все то, чему он научился за три года? Никакого проку от этого не будет.
То, что крестьянин под одним только богом ходит, а над казенным человеком, где бы он ни служил, разного начальства, что волос на голове, — о том и не думал, это из него на военной службе давно вышибли.
Пойти в жандармы, посыльным в канцелярии?
Нет.
Дружки-железнодорожники расхваливают свою службу. Вот, мол, где заработки! И жалованье идет, да еще и с километра надбавка… За день зарабатывают, как за два!
И как прошение на место подавать, куда идти — все это ему растолковали друзья.
Он и отцу об этом написал, и говорил с ним, — тот и не подумал отговаривать…
— Коли так, брат тебе долю выплатит; кормись, как тебе легче.
И он решил: пойду на железную дорогу. И начал действовать, чтобы получить место наверняка.
Действительную отслужил Дюрко без особых взысканий. Отец, еще во время службы, сходил с ним, прихватив полную суму, к нотару, а тот к служному, и дело уладили. Мать отнесла еще напоследок мастеру и инженеру по три головки домашнего сыру и оштепков. Они умасливали, просили замолвить словечко, задаривали, и Дюрко взяли на железную дорогу.
Перед тем как вернуться из армии домой, заказал он себе черный городской костюм и, примерив его, не узнал сам себя. Долго пришлось портному убеждать его, что так и положено: брюки широкие, пиджак просторный, жилет с низким вырезом… только цепочки не хватает.
Все же, возвращаясь домой, он убрал костюм, но и по-деревенски не оделся, а поехал в военном — солдатские башмаки, городские брюки и жилетка, но поверх того — военный мундир, потому что воротник и жесткая новая рубаха натирали шею и сдавливали горло, а ленту, чтобы повязать под воротничок, он как-то не смог подобрать…
Пробыв дома несколько дней, он никуда не ходил, особенно в городской одежде стеснялся; свои собаки не признали бы его, не то что дядя, тетка и прочая родня.
— Поскорее, поскорее убраться отсюда, не то со стыда здесь сгорю. — И часто сам для себя и для близких примерял новый костюм, застегивал воротнички, завязывал бант, причесывался, подкручивал усы, чтобы все было под стать обновкам.
Всякий раз при этом обливался он потом. И всякий раз надевал что-нибудь из военного, чтобы перед самим собой прикрыть это господское…
Элена жила на другом хуторе; он не пошел к ней, и она тоже, раз только в воскресенье встретились они в костеле, да и то не заговорили. Они стеснялись друг друга; к тому же он вернул ей слово еще летом, когда был на службе.
И вообще так уж водится, что был бы Дюрко за парень, не будь у него, по крайней мере, четырех подружек. Впрочем, и она уже на других заглядывалась. А как услыхала, что он нанимается на железную дорогу — ее бы и так из дому не пустили, да она и сама не уехала бы, как ей казалось, — то так ей тошно стало на душе, будто велели мужчиной переодеться, забросить свои деревенские наряды, когда у нее одних расшитых воскресных нарукавников дюжина, а еще и будничные и на случай траура… И так уже скоро год, как зарастает тропка, как расстались…
Да еще в город, да за такого, что барином себя держит…
На железной дороге Дюрко, теперь уже Дюри, выполнял всякую работу, и то и другое, что скажут…
С домом он совсем не расстался, жалованья еще не платили, а чтобы подмазывать, нужно было то ягненка, то оштепок, то масла. Он передавал отцу, и мать или брат привозили.
— Это твой брат?
— Мой.
— Экий детван! — подтрунивали над ним на службе.
Но были и такие, вроде него самого, которым это не нравилось, и они вступались за Дюри.
Когда отец или мать бывали на ярмарке и заглядывали на станцию — что, дескать, поделывает их Дюрко? — тот разговаривал с ними через ограду или отводил в сторонку и цедил слова холодно, сквозь зубы. А им казалось, что так оно теперь и должно быть, поскольку сын теперь вроде бы чиновник.