Однако в те поры хвалить власть, хотя бы и за полезные меры, было не принято — этим занимались отдельные газетчики и деятели, не пользовавшиеся уважением. И о крестьянской реформе, которую мало кто решался назвать Великой, судили строго. И особенно осуждали ее в стенах Тенишевского училища. Преподаватели внушали нам, вчерашним приготовишкам, что отмена крепостного права лишь отчасти и несправедливо разрешила крестьянский вопрос и долг общества перед хлебопашцем по-прежнему велик. И даже неоплатен. Тогда вообще ужасно любили толковать о «младшем брате», и чувство неопределенной вины перед ним прививалось едва ли не с детства. То было время, когда в среде русской интеллигенции не редкостью было встретить бескорыстных и прекраснодушных земских деятелей, людей крайне непрактичных, чью трагическую судьбу предчувствовал Чехов.
Статьи пыпинского многотомного издания, посвященного крестьянской реформе, были мне еще не по зубам, хотя я и слышал много толков о справедливости их обличительного направления. Но о таких деятелях, как сенаторы Кони и Ковалевский, у меня и в десятилетнем возрасте сложилось самое возвышенное представление. Неподкупность их суждений, верность гуманным принципам, просвещенная терпимость, твердая и достойная позиция в отношении «власть предержащих» казались тогда таким юнцам, как я, образцом для подражания. Нечего говорить, что тут сказывалось влияние отца. С пеленок внушал он мне уважение к людям — и особенную щепетильность по отношению к тем, кто поставлен в зависимое положение.
На следующий год Россия — на этот раз официальная и народная, в едином порыве, — торжественно праздновала столетие «изгнания двунадесяти языков». Не было тогда школьника, который бы не мог наизусть отбарабанить лермонтовское «Бородино», не знал наперечет имена Давыдова, Фигнера, Сеславина, Платова, у которого бы голова не кружилась от гордости за русских, так блистательно расправившихся с пришельцем. Портреты Кутузова и Александра Первого продавались повсюду. Рынок наводнили лубочные картинки с эпизодами народных подвигов. Особенно распространен был лубок с вооруженной вилами деревенской бабой, ведущей вереницу связанных французов.
Не успели отгреметь салюты на Бородинском поле и смолкнуть речи у вновь открытых памятников, как стали готовиться пышнейшие торжества по поводу трехсотлетия дома Романовых. Его последние представители успели сделаться крайне непопулярными. Куцые половинчатые уступки власти после 1905 года не устраивали никого. Государственная дума хотела стать парламентом, самодержавие тщилось ограничить ее деятельность преподношением верноподданнических адресов. Царем были недовольны решительно все — от крещенных в купели пятого года рабочих до богатейших промышленников, жаждавших избавиться от опеки косной и неповоротливой администрации; от зажатых в тиски малоземелья мужиков до недовольных переменами крупных землевладельцев и монархистов старого толка.
Но, несмотря на это, многовековая традиция монархии еще держалась каким-то образом в народном сознании и затеянные правительством празднества не обратились в балаган, а привлекли к себе общественное внимание. Этому способствовали «высочайшие» смотры войск, в последний раз облаченных в старую форму времен наполеоновских войн, театральные дворцовые выходы, паломничество царской семьи к колыбели Романовых — Ипатьевскому монастырю, обставленное приемами крестьянских старшин, депутатов от мещанских управ, раздачей милостей, снятием недоимок, подарками и наградами — всем арсеналом блестящих и завораживающих средств, какими располагает власть, чтобы воздействовать на народное воображение.
Меня повезли в Мариинский театр на оперу «Жизнь за царя», как назывался тогда «Иван Сусанин» Глинки. Ею традиционно открывались театральные сезоны на императорской сцене — тем более должна была ее музыка, воспринимаемая тогда как гимн русской монархии, апофеоз триединству «вера, царь, отечество», прозвучать в такие знаменательные для династии дни.
И нельзя было, разумеется, вообразить для этой придворной оперы, да еще в исключительном исполнении — пели Нежданова, Шаляпин, Собинов, — более подходящего обрамления, чем сцена императорского Мариинского театра с ложами и партером, заполненными петербургской знатью, сановниками, генералитетом, дипломатами. Министерство двора рассылало приглашения на представление, приуроченное ко дню восшествия на престол Михаила Федоровича, первого Романова. Нужды нет, что праздновалась фикция, трехсотлетие давно прервавшейся династии, о чем, разумеется, знала вся Россия, почитавшая линию Романовых закончившейся на дочери Петра Елизавете. Но такова сила легенд, если их внушать достаточно последовательно: их принимают и им подчиняются, не вникая.