В царской ложе — Николай II с семьей. Кресла и ярусы заполнили парадные мундиры и придворные платья. Оркестр бессчетно исполняет «Боже царя храни». Овации, крики «ура»… Царь, царица и великие княжны, не переставая, кланяются на все стороны. Несутся, со сцены голоса хора и музыка, славящие православного самодержца, выливаются в сверкающий зал. В ту минуту все верят — перед ними праправнук царя, за которого Сусанин отдал жизнь!
Нечего говорить, какими восхищенными глазами смотрел я — тринадцатилетний мальчик — на весь этот блеск, на всю эту мишуру, как западали в душу музыка, гимн, блистательно-праздничная атмосфера. Мне запомнился старый военный, стоявший в проходе партера возле ложи бенуара, где я сидел. Отвернувшись от сцены, он с побагровевшим от натуги и залитым слезами лицом неистово громко, отчаянно кричал «ура», воззрившись остановившимися глазами на царскую ложу. Антракт кончился, дирижер уже поднял палочку, кругом зашикали, а старый полковник продолжал стоя тянуть в затихшем зале свое хриплое «у-р-р-а-а». Впрочем, и дамы в ложах то и дело подносили к глазам надушенные платки, смахивая слезы умиления и восторга.
Нет, ничто тогда в гремящем, пахнущем духами, сверкающем драгоценными камнями и золотом праздничном зале Мариинского императорского театра не предвещало, что за этим пышным апофеозом последует очень скоро крушение. Ни одна душа не могла тогда расслышать в несшемся со сцены перезвоне московских соборных колоколов ударов, отбивавших последние часы российской монархии!
Время понемногу открывало мне глаза на иную жизнь, резко отличную от мира представлений, почерпнутых из старомодного воспитания и оранжерейной среды, в которой я рос.
У меня, кстати сказать, до сих пор не вполне выветрилась обида на моих воспитателей: нормы детской комнаты довлели мне значительно дольше, чем большинству сверстников. Выбор товарищей, хождение в театр и в гости и особенно чтение очень долго находились под строгим домашним контролем. Меня, обряженного в штанишки и чулки, гувернантка провожала в школу, а одноклассники мои уже носили пиджаки и крахмальные воротники с галстуками, многие курили тайком. И кое-кто хвастал посещением таинственного для меня «Павильона де Пари» — заурядного шантанчика на Садовой улице в доме Шувалова, и сейчас украшающего улицу своими тремя легкими портиками с колоннами.
Как-то на большой перемене меня подозвал к себе наш классный наставник, математик Иван Никифорович, кстати, не слишком наторевший в своем предмете и потому недолюбливавший и втайне побаивавшийся наших двух-трех учеников, умевших поставить его в тупик каверзным вопросом или просьбой решить трудное уравнение. Был он какой-то весь рыхлый и белый, с пухлыми мягкими руками и внушительным свислым носом. Прогуливаясь со мной сторонкой по рекреационному двору, Иван Никифорович стал расспрашивать о моих вкусах и увлечениях. Выяснив, что я более всего зачитываюсь историческими повестями Авенариуса, Разина, Мордовцева, Данилевского, посоветовал читать про более близкие времена и предложил для начала книги о декабристах.
Вскоре он принес мне «Воспоминания декабриста Кривцова», какое-то описание жизни в Петровском остроге, причем указал, чтобы в классе я об этом не рассказывал. Как польстила мне эта доверенность! Любопытство мое было возбуждено, но из затеи ничего не вышло. Иван Никифорович не умел подобрать книг, подходящих для возраста моего и развития, они показались мне сухими и трудными. А когда я, услыхав однажды дома разговор старших о террористах, попросил своего просветителя достать мне книжку о народовольцах, тот замялся и в дальнейшем прекратил снабжать меня книжками «с направлением». Зачем понадобилась Ивану Никифоровичу столь робкая попытка приобщить меня к зарождению революционной борьбы в России, оставленная в начале пути? Кстати, этот Иван Никифорович Кавун был одним из немногих преподавателей Тенишевского училища, состоявший на казенной службе и добравшийся до солидного чина действительного статского советника!