Так мирно и плавно текла жизнь городка, некогда пострадавшего от татар, а того более от одного из своих царей, как-то сгоряча, идучи со славного похода против новгородцев, вырезавшего в нем половину мужского населения. Нечего говорить, что волнения пятого года обошли его. В то неспокойное время начальник городской полиции, одержимый жаждой уловлять и пресекать и приводивший в благоговейный трепет своими кровожадными речами завсегдатаев купеческого клуба, пророчивших ему лавры уездного Галифе, так и не нашел случая применить свое незаурядное рвение.
Гремит война, но слишком удалены ее громы, чтобы тревожить эту жизнь — размеренную и тихую, как дремные воды пруда.
Правда, кое-кто с беспокойством косится на возникший за железной дорогой, в нескольких верстах от станции, и быстро расстраивающийся парк узкоколейного оборудования военного ведомства: как-то соблазнительно сияет он по ночам электрическими огнями, тогда как городок чинно освещается керосином. Настораживали и непривычные фигуры рабочих, появлявшихся теперь на улицах. Однако отцы города твердо уповали на то, что это порождение войны упразднится тотчас после ее окончания… Ах, этот вожделенный победоносный конец войны!
Узник проснулся, как обычно, до света, но продолжал лежать.
В отверстие стены над дверью, за переплетом частой решетки с кольцами в скрещениях, догорала оплывшая свеча. Ночь, очевидно, подошла к концу, и вот-вот должен был раздаться сигнал подъема. Огонек довольно ярко освещал все в непосредственной близости — закоптелые кирпичи толстой стены и обросшие пыльной паутиной прутья решетки, — но дальше стояли потемки. Лишь привычка к скудному освещению позволяла различать прикрепленный к стене столик с привинченным к полу табуретом и высокую деревянную кадку в углу у двери.
Было нерушимо и мертво-тихо, как может быть только в тюрьме под утро, когда и самых неспокойных ее обитателей на несколько коротких часов смаривает сон; когда, уткнувшись лицом в столики или облокотившись о коридорную решетку, спят одуревшие от тишины, вони и безделья дежурные и даже прекращается возня крыс и мышей. За окном было еще непроницаемо черно.
— Подъем! — вдруг неистово заорал в нижнем этаже надзиратель. Крик его понесся по гулким сводчатым коридорам и голым лестничным пролетам, проник во все закоулки мертво-тихого здания. Его стали повторять на разные лады и с неодинаковой степенью усердия дежурные во всех коридорах. И не успели еще затихнуть отголоски скрещивающихся и отскакивающих от каменных сводов протяжных криков, как всюду залязгали замки и заскрипели петли коридорных решеток. Послышалось шарканье тяжело обутых ног.
Заключенный приподнялся на локте, достал из-под изголовья папиросу и закурил, с усилием разжигая отсыревший табак.
По коридору мимо его камеры прошлепали уборщики, скатывавшие разостланный вдоль дверей камер дерюжный половик; он нужен только ночью, чтобы можно было неслышно прилипать к волчкам, подглядывая за обитателем камеры. Доносился ворчливый, скрипучий голос дежурного надзирателя, старика Миронова, лет сорок прослужившего в тюрьме.
Послышалось шорканье метлы. В дальнем конце коридора загремели запоры — это отмыкали камеру против уборной, где помещался какой-то старик с длинной, седой, свалявшейся, как войлок, бородой и голым черепом. Узник не раз видел его в волчок, когда старика проводили мимо. Поражали глаза старца, горевшие в глубоких глазницах его костлявого лица. Он сидел по обвинению в поджоге помещичьей усадьбы и был, судя по овладевавшим им припадкам, не в полном уме. Иногда он подолгу выкрикивал одно и то же слово: «Антихристы!» — и как-то подвывал: «О-о-о!» Остальные одиночные камеры пустовали, и теперь должны были отпереть дверь у него. И все же, когда лязгнули запоры, арестант вздрогнул: нервы не могли привыкнуть к этому звуку.
Вошли двое уборщиков в мешковатой тюремной одежде, освещенные желтоватым слабым светом фонаря с закопченными стеклами. Его держал остановившийся в дверях надзиратель, следивший за впущенными в камеру арестантами. Они принесли кадку на палке, продетой в ушки, и один из них опорожнил в нее парашу. Резкий аммиачный запах — подлая вонь уборной — мгновенно заполнил помещение. Второй уборщик тем временем положил на стол ломоть хлеба, несколько кусков сахару и вышел, прихватив стоявший на столе чайник. В коридоре он наполнил его кипятком из огромного луженого ведра, поднесенного другой парой уборщиков. Никем не было произнесено ни одного слова — все делалось молча.
Дверь с громом захлопнулась, проскрежетали засовы. Узник снова остался один. Свеча над дверью погасла. Окошко под потолком слабо засветлело. Наступал вялый и тусклый рассвет.
После короткого утреннего движения в тюрьме снова водворилась тишина — точно каменная громада поворочалась спросонок и впала в обычное оцепенение.