— Легче, братишки, легче! Эдак задавить можно… Эй, земляки, даешь дорогу, трам-тарарам! Ребятки, надо революционную совесть иметь — ну чего ты зад расставил? — тщетно, до хрипоты убеждал наседавших пожилой матрос, прокладывая дорогу. Именно он сбил запоры на двери камеры, вскочил к узнику, хотел что-то сказать, но только и мог, что крепко обнять. И с того момента, вместе с плечистым рабочим в железнодорожной фуражке и лоснившейся от масла куртке, опекал узника, помогая ему протиснуться в запруженных пролетах лестницы.
С площадок открывались набитые людьми коридоры — море голов, возбужденные лица, поднятые руки, мелькающие винтовки и ломы. С грохотом откидывались двери камер — большинство их пустовало. В толпе перекликались люди, с ненавистью разбивали все, что поддавалось разрушению. Приклады ахали по рамам, ломы отдирали столики и откидные койки; криво повисали сорванные двери. Веселое и злорадное «ура», одобрительный гул разносился всякий раз, как со звоном обрушивались на каменный пол осколки оконных стекол. В одной из камер подожгли тюфяки. В проем сорванной с верхней петли двери повалил горький дым, гулявшие сквозь разбитые окна сквозняки разносили его по всем этажам.
Наконец выбрались на тюремный двор — людный, гулкий, суматошный. Народ бежал в дальний конец его, к двухэтажному дому канцелярии. Из разбитых окон летели на улицу обломки мебели, вороха бумаг, всякий скарб. Люди толпились плотным кольцом вокруг прижатого к стене старого трясущегося человека в разорванном кителе и с непокрытой плешивой головой. Из рассеченной брови его текла кровь. Утираясь, он размазывал ее по щеке и седым усам, на лысине отпечатались следы окровавленных пальцев. Узник узнал надзирателя Миронова. Против него стоял плечистый детина в арестантской куртке и меховой шапочке, надвинутой на ухо. Он вдруг ткнул старика кулаком в лицо так, что тот пошатнулся, ударился затылком о стену и стал медленно оседать на снег…
На базарной площади не было и признаков торга. Лавки стояли запертые, на столах уличных торговцев пусто. Повсюду темнел неубранный конский навоз. Длинным строем тянулись у коновязей крестьянские дровни. Лошади, давно съевшие подброшенное им сено, понуро дремали с опущенными головами. Между ног их сновали голуби, ходили осторожные вороны.
Возле высокого каменного крыльца городской думы, глядевшей на площадь розовым фасадом с полуциркульными зеркальными окнами второго этажа, чернела большая толпа. К ней, кое-как привязав мокрых, поводящих боками лошадей и бросив без присмотра сани, берестовый кошель со скудным мужицким дорожным запасом, а то и скинутый армяк, устремлялись подъезжавшие со всех сторон мужики, некоторые в сопровождении баб в сборчатых нагольных шубах и туго обмотанных шалями. Спешили сосредоточенно, молча. Иной дед, не бегавший, вероятно, около полувека, трусил неуклюже через площадь, подобрав полы тулупа. Крестьяне точно боялись опоздать к чему-то очень важному.
На верхней площадке каменной лестницы думы, с нарядной балюстрадой, стояла группа хорошо одетых горожан и несколько военных. Кто-то из них обращался к толпе с речью. Смутно доносились отдельные слова. В теснившейся к площадке толпе было более всего мещанских чуек, длиннополых, наглухо застегнутых пальто, перешитых из купеческих кафтанов прошлого столетия, попадались отороченные поддевки и шубы с дорогими воротниками, а изредка и шинели гимназистов. Выделялся грузный рослый дьякон в необъятном енотовом тулупе, стоявший копной с задранной кверху бородой. Лицо его с широко открытым ртом выражало непомерное изумление.
Солдатских шинелей в толпе почти не было. Зато все прибывало мужицких полушубков, зипунов, домотканых армяков со стоячими высокими воротниками, на манер боярских охабней закрывавших затылок. Всегда робевшие перед горожанами и уступавшие им дорогу крестьяне нынче вели себя непочтительно, перли, толкая, поближе к крыльцу, не обращая внимания на воркотню обидчивых мещан. И лошаденок-то своих они гнали не жалея, порожнем примчались в город, бросив домашние дела, лишь бы своими ушами услышать: что же теперь будет без царя и как распорядятся с землей? В настроении крестьян сквозило крайнее нетерпение, видна была готовая прорваться озлобленность, точно они заранее ожидали, что их постараются обмануть. Напускная смелость скрывала внутреннюю неуверенность: ох, подведут господа! Хоть и свалили царя, но уж наверняка для себя старались, и вряд ли что от них перепадет мужику.