Она нравилась Пако своей спокойной безапелляционностью, при первой встрече царапавшей людей, как наждачная бумага, но эта безапелляционность, как и наждачная бумага, не оставляла глубоких шрамов, а, напротив, все сглаживала. Проведя детство с вечно плачущей матерью, он не любил слезливых женщин и нашел идеальную жену в Мэри, потому что Мэри (хотя и выглядела мягкосердечной), как и он, не давала воли чувствам. Поженившись, они оба порвали с прошлым: она ушла от пьяницы-отца, которого содержала с пятнадцати лет, так как он полагал, что у него слишком артистичная натура для того, чтобы работать; а Пако оставил свою безропотную мать жить на пенсии в Макао, в окружении родственников. Ему никогда не приходилось искать какого-то особого подхода к Мэри — они походили друг на друга, как близнецы, и потому в первые недели знакомства с сеньорой де Видаль он непринужденно писал Мэри обо всем. Читая письма Пако, она улыбалась его непосредственности, но улыбка эта была довольно натянутой.
Он писал, что в сеньоре ему очень нравилась ненавязчивость, но на самом же деле ему нравилось чувствовать себя как дома, сидя с ней за чашкой чая, и пользоваться ее роскошной машиной, как своей собственной. Он не очень задумывался над тем, какие люди ее окружают, но ему нравилась их блестящая светскость и непринужденность. Он ни разу не видел ни ее мужа, ни детей — а у нее было четверо сыновей от первого брака и дочь от второго, — но их отсутствие не казалось ему странным, поскольку она часто и совершенно свободно говорила о них: она рассказывала, что ее муж недавно произнес речь, что два ее сына, погибших на войне, посмертно награждены орденами, что Конни, ее дочь, недавно вышедшая замуж, училась стряпне, — и Пако иногда чудилось, что все они где-то рядом, в соседней комнате, и должны вот-вот войти… Но на самом деле их там не было, и в конце концов он понял, что, если ей и пришлось так же, как ему, пойти наперекор желаниям семьи — предварительно выполнив свои обязательства перед ней — и начать собственную личную жизнь, она вовсе не пыталась скрыть это за многословием, призванным заткнуть рот любителям посплетничать. Пако не был любопытен, и ей не приходилось ничего объяснять. И все же их отношения, которые должны были бы развиваться легко и просто, поскольку оба с самого начала отказались от мысли вступить в обычную и все усложняющую любовную связь, на деле — как начал замечать Пако по косым взглядам окружающих — обернулись отрывом от людей, превратились в жизнь вдвоем на необитаемом острове.
Он с раздражением обнаружил, что его личные дела стали предметом всеобщего внимания и обсуждения.
—
—
Как только он входил в комнату, где была она, люди охотно расступались и давали ему пройти к ней, но потом смыкались вокруг них плотным, любопытствующим кольцом. Даже его оркестранты выработали какую-то особую улыбку, и, когда он поворачивался к ним спиной, он физически ощущал, что улыбка эта становится шире. Однажды, сорвавшись, он замахнулся кулаком на саксофониста и тем прервал утреннюю репетицию. Его извинения джазисты впустили в одно ухо и выпустили через другое; он никогда не был с ними на дружеской ноге, а теперь они относились к нему с откровенной враждебностью. Они ворчали, что он пренебрегает репетициями и вместо этого возит свою любовницу по магазинам.
Тогда Пако решительно порвал с сеньорой. Он перестал замечать ее присутствие в ночных клубах и не брал трубку, когда она звонила. Она написала ему, спрашивая, в чем дело, но он не ответил. Она несколько раз заезжала к нему в отель — его там никогда не было.
Он возобновил свои одинокие экскурсии по городу, но они не приносили ему былого успокоения: жаркие улицы с бестолковым движением ассоциировались теперь с обреченностью, грязью, опасностью, болезнями и насильственной смертью. Город был пропитан каким-то ядом, медленно отравлявшим всех и вся: и мир роскошных вилл, в которых жили сеньора и ее друзья, и мир жалких лачуг, лепившихся возле сточных канав. Светские львицы могли играть в маджонг дни и ночи напролет, отрываясь от игры, только чтобы поесть или облегчиться; женщины из трущоб завтракали, обедали, ужинали и кормили младенцев грудью прямо у игорных столов, а зачастую тут же отправляли естественные надобности. А девушки, жившие в мире, где постели кишели клопами, где в комнатах вместе с людьми нередко жили свиньи и домашняя птица, а в канавах плавали нечистоты и дохлые крысы, были так же причесаны, наглажены, накрашены и надушены, носили такие же шелковые блузки и нейлоновые чулки, такие же часы и драгоценности, что и избалованные дочки из мира широких авеню.