Итак, положительный образ человека, предносившийся Тургеневу, определялся цельностью, самозабвением и непреклонной волей. Современный человек, думал он, обретает такое нормальное состояние духа только в служении какому-нибудь сверхличному началу – идеалу. Следовательно, идеал являлся в сознании Тургенева не самоцелью: цель человека – в нем самом, в правильном устроении его духа; идеал – лишь средство внутреннего устроения. Не благо любимого человека, не свобода порабощенного народа, не Бог, не красота ценны для него сами по себе: они нужны лишь вот этому отдельному «я» – Елене, Инсарову, монаху, певице, чтобы ими или в них окрылиться, подобно тому как ветер нужен пловцу, чтобы наполнить опавшие паруса. В глазах Тургенева подлинной реальностью обладают только индивидуальная душа и ее жизнь, все же остальное содержание бытия клубится дымом, мерещится маревом. Идеал в своем существе для Тургенева то же, что для Елены – далекая и ненужная ей Болгария; самого Инсарова и даже Дон Кихота он окружил ореолами явно не за то, что тот освобождает Болгарию, а этот ратует за справедливость, но единственно за совершенство личное, и духовное, какого достигли они через то служение. Таким образом, мировоззрение Тургенева – не что иное, как эгоизм особого рода. Совершенно то же эгоистическое отношение к добру и любви характеризует Толстого на всем протяжении его жизни; они всегда были для него лекарствами для исцеления раздвоенного духа или гигиеническими средствами правильной жизни. Однако Толстой рано понял, что такое обращение с добром и любовью как раз и лишает их целебной силы, потому что эгоистически-жадной ухватке они просто не даются: корыстная рука, поймав живое добро, держит труп ее. Поэтому он изнурялся в усилиях хотеть добра ради него самого и любить человека ради него самого, то есть достигнуть истинного
Я не призван решать здесь, что из двух лучше. Моим делом было рассказать, что Тургенев принадлежал не к типу Франциска и Дон Кихота и даже не силился, как Толстой, перевоплотиться в их существо. Но если кто хочет видеть типический пример кары, какую неминуемо несет всякий, ищущий в мире не блага, не истины, а свое спасение или исцеление, для того старость Тургенева – самое поучительное зрелище.
Его старость началась рано; я сказал бы даже, что его карою и была эта преждевременная старость. Дон Кихот не мог душевно состариться, пока в мире еще оставалась неотомщенная несправедливость, Маццини25
* – Инсаров – пока Италия еще не была свободна. Тургенев же стоял органически вне мира, у него в мире не было никакой работы; он был один, как в пустыне, со своей больной душой и страстным желанием исцелить ее. Трагедия его в том и заключалась, что цельность духа он должен был искать в полном слиянии хоть с одной частицей мира, а слияние это было для него невозможно. Мир предстоял ему, как нечто чуждое, не как переживаемое безотчетно, а как предмет созерцания и оценки. Такой разрыв между «я» и миром неизбежно влечет за собою двойную болезнь: мир не переживаемый, а только созерцаемый, расплывается в сонм призраков, угнетающих сознание, как кошмар; но и собственное «я» оказывается пустым, беспредметным. Вне себя Тургеневу нечего было делать, а единственное дело, которое занимало его кровно, – устроение своего духа, – оказывалось бесцельным: для чего выздоравливать, когда и здоровому мир не сулит никакой существенной и увлекательной задачи? Отсюда пессимизм или «мировая скорбь» Тургенева.