Тогда человек разрывает с прошлым и уходит в «подполье». Идеализм не выдержал напора действительности; столкнувшись волею судеб лицом к лицу с настоящей жизнью, человек убедился, что все «учение» было ложью. Синтетические суждения а priori, добро и гуманность – все то, что до сих пор оберегало его душу от скептицизма и пессимизма, – бесследно исчезли, и человек впервые в полном одиночестве стоит пред ужасом действительности. Жизнь говорит ему: познай или погибни; к старому идеалу нет возврата, и он идет вперед с мужеством отчаяния, почти уже не справляясь о том, что́ его ждет. Он решается своей судьбой проверить справедливость завещанных тысячелетиями идеалов. Так рождаются убеждения или то, что г. Шестов, в противоположность философии обыденности, называет философией трагедии
. И Достоевский, и Ницше купили эту философию дорогой ценой: «страшно впасть в руки Бога живого». На первых порах они ужасаются своей неспособности к самоотречению и готовы признать в ней исключительно им одним свойственную чудовищную аномалию. Они употребляют все старания, чтобы вернуть свою заблудшую душу на правый путь идеала, чтобы жить по-старому; новое сознание ужасает их своим безобразием, и чем сильнее оно преследует их, тем страстнее они стремятся избавиться от него. Оно сулит им полный разрыв с миром и с их собственным прошлым, а взамен не может дать, по-видимому, ничего, кроме бесплодного отрицания. Но им уже нет спасения: эгоизм охватывает их все сильнее. Чем больше они убеждают себя в необходимости отречься от своего «я», чем ярче рисуют себе картину будущего преуспеяния человечества, тем горше им думать, что их не будет на торжестве жизни.Что же такое эта философия трагедии
? Она стоит в принципиальной вражде с философией обыденности. Она требует, чтобы отдельный человек был так же охранен против «необходимости», как и целый мир: обыденность проводит в жизнь противоположное воззрение, признавая идеалом самопожертвование. Основное начало философии трагедии можно выразить словами подпольного человека: «Всему миру провалиться, а чтоб мне всегда чай пить», или словами Ницше: «Нет ничего истинного, и все дозволено», или наконец формулой: «Pereat mundus fiam»[36]. Эта формула приводит «добрых и справедливых» в священный ужас; но люди трагедии уже не считаются с мнением добрых и справедливых: «они поняли, что человеческое будущее, если только у человечества есть будущее, покоится не на тех, которые теперь торжествуют в убеждении, что у них есть уже и добро, и справедливость, а на тех, которые, не зная ни сна, ни покоя, ни радостей, борются и ищут и, покидая старые идеалы, идут навстречу новой действительности, как бы ужасна и отвратительна она ни была». Задача человека не в том, чтобы отрицать страдания, как марена, переносить их в область Ding an sich, а в том, чтобы принять действительность со всеми ее ужасами, признать ее и, быть может, наконец понять. Господствующие теперь позитивизм и идеализм отворачиваются от всего страшного в жизни и противопоставляют ему идеалы, как единственную настоящую реальность. Но трагедии не изгонят из жизни никакие общественные переустройства: иррациональное в человеке идет навстречу страданию, ищет его, и идеал всеобщего счастия есть выдумка «учителей». Достоевский и Ницше говорят нам, что не нужно бояться неизвестности, страдания и гибели, что только из трагедии может родиться истинная философия. Их собственный пример показывает, что таков будет отныне удел ищущих: лучшие из людей погибнут, ибо им будет все хуже и хуже; «и лишь тогда, когда не останется ни действительных, ни воображаемых надежд найти спасение под гостеприимным кровом позитивистического или идеалистического учения, люди покинут свои вечные мечты и выйдут из той полутьмы ограниченных горизонтов, которая до сих пор называлась громким именем истины, хотя знаменовала собой лишь безотчетный страх консервативной человеческой натуры пред той таинственной неизвестностью, которая называется трагедией. Тогда, быть может, поймут, отчего Достоевский и Ницше ушли от гуманности к жестокости и на своем знамени начертали странные слова: «Wille zur Macht». Новая истина уже брезжит в сознании людей, но она пока кажется не истиной, а безобразным призраком, выходцем какого-то чуждого нам мира.III