Достоевский сделал все, чтобы забыть каторгу; но каторга не забыла его. И сам не отдавая себе отчета, он, как некогда от Белинского, так теперь принял от каторжников всё их учение о жизни. Ницше спрашивает в одном месте: «Знаешь ли ты муки твоей справедливости быть справедливым к тем, кто презирает тебя?» Эту чашу в полной мере испил на каторге Достоевский. Едва ли не каждая страница «Записок из мертвого дома» свидетельствует о том, что каторжники презирали его, а он невольно, по непреложному требованию своего внутреннего голоса, принужден был признать в них высший, чем он сам, тип человека. Отныне, говорит г. Шестов, его любимая тема – преступление и преступник. «Пред ним неотступно стоит один вопрос: что это за люди, каторжники? Как это случилось, что они показались мне, продолжают казаться правыми в своем презрении ко мне, и отчего я невольно чувствую себя пред ними таким униженным, таким слабым, таким, страшно сказать,
Истинная трагедия Раскольникова не в том, что он решился преступить закон, а в том, что он сознает себя неспособным на этот шаг. И он, и Иван Карамазов убедились, что разговоры об идеалах – пустая болтовня; их «наказание», ожидающее рано или поздно всякого «идеалиста», – в невозможности начать новую, иную жизнь. «О, как я понимаю, – говорит Раскольников, – “пророка”, с саблей на коне: велит Аллах, и повинуйся, дрожащая тварь! Прав, прав пророк, когда ставит где-нибудь поперек улицы хор-р-ошую батарею и дует в правого и виноватого, не удостоивая даже объясниться. Повинуйся, дрожащая тварь, и не
Иван Карамазов ставит Алёше свой знаменитый вопрос – согласился ли бы он купить счастье всего человечества ценою страданий одного ребенка, – и Алёша отвечает: нет. Раскольников же требует отчета не за ребенка, вообще не за кого другого, а за себя самого; он сознал, что никакое торжество идей, никакая будущая гармония не дают смысла его собственной трагедии и, стало быть, не разрешают главного вопроса жизни.
Для Достоевского, как для Раскольникова и Ивана Карамазова, «распалась связь времен», и распалась навеки; он всеми силами старается показать, что на восстановление ее не может быть никакой надежды. Иван Карамазов никогда не мог понять, как можно любить своих ближних. Их уже потому нельзя любить, что им невозможно помочь. Умиление над «последним человеком» уже больше не удовлетворяет: ему хотят во что бы то ни стало помочь, а так как это неосуществимо, то любовь посылается к черту, тем более, что она при всей своей бесплодности обходится не дешево: «Достоевский уже не верит во всемогущество любви и не ценит слез сочувствия и умиления. Бессилие помочь является для него окончательным и всеуничтожающим аргументом. Он ищет силы, могущества. И у него вы открываете, как последнюю, самую задушевную, заветную цель его стремлений, Wille zur Macht[33]
, столь же резко и ясно выраженную, как у Ницше! И он мог бы в конце любого из своих романов напечатать, как Ницше, эти слова огромными черными буквами, ибо в них смысл всех его исканий!»Таково содержание той части книги г. Шестова, которая посвящена Достоевскому. Во второй части – пред нами совершенно сходный процесс перерождения убеждений под влиянием личного несчастия, другой идеалист, ставший таким же, как Достоевский, но только более смелым подпольным человеком, – Ницше. Попытаемся теперь формулировать основные положения книги г. Шестова.