Современный ум не выносит философии, основанной на нескольких принципах: он жаждет во что бы то ни стало единства. Ему нужна такая система, которая представляла бы надежный оплот против новых, диких, дерзко требующих к себе внимания явлений. Таким оплотом и является столь пышно расцветший за последние два века идеализм. Он обзавелся категорическим императивом, в силу которого и признает себя самодержавным властелином, а всех отказывающих ему в повиновении – безумцами или бунтовщиками; он ставит людям задачи и превозносит тех, кто соглашается признать законность его требований, тех же, которые отказывают ему в повиновении, предает проклятию. Он связывает людей по рукам и ногам, но зато, перенеся все страшнейшие антиномии действительности за ее пределы, в область Ding an sich[34]
, дает людям возможность спокойно жить среди зловещей таинственности происходящих на их глазах ужасов. Это – философия обыденности.И Достоевский, и Ницше – ее питомцы; с юных лет они впитали в себя идеализм и долгие годы служили ему глашатаями. Если бы их жизнь прошла без случайных осложнений, если бы не каторга у одного и не ужасная болезнь у другого, – весьма вероятно, что они никогда не почувствовали бы тяжести цепей, налагаемых моралью, учили бы людей мириться с ужасами жизни и покоряться необходимости. Но судьба решила иначе: каждого из них постигло тяжкое личное испытание, трагедия; вместо того чтобы предоставить им до конца жизни спокойно заниматься будущностью человечества, судьба предложила каждому из них один простой вопрос: о его собственном будущем. Казалось бы, именно теперь представлялся им случай доказать, что их проповедь не была пустой фразою, доказать на деле, что идея самоотречения действительно способна воодушевлять человека и дать ему силу перенести несчастие; можно было ждать, что они стоически покорятся и, несмотря на личное горе, будут радоваться светлым надеждам человечества. И вдруг они с ужасом убеждаются, что «учение» неспособно поддержать их, мало того – они видят, что оно спадает с них, как ветхая одежда, а на его месте встает, заслоняя в их глазах весь мир, один колоссальный и неукротимый эгоизм. Другой человек, может быть, глубоко устыдился бы такой своей порочности; но они недаром сами были учителями. Оглядываясь на свое прошлое, они естественно говорят себе: вот я сам столько лет проповедовал добро и самоотречение; между тем теперь, под влиянием личного несчастия, я чувствую, во мне говорит один эгоизм. Не то же ли случилось бы и со всяким учителем добродетели? И не скрывается ли эгоизм под всеми красивыми фразами учителей?
Да и что может им дать идеализм? Милостыню сострадания? За нее они обязаны будут заплатить признанием, что они вполне удовлетворены, что эта любовь к ним ближних и есть осуществление высшего идеала, т. е. крайнего требования, какое человек вправе предъявить к жизни: слишком дорогая цена за жалкое лекарство, которое бессильно исцелить их страдания. А идеализм еще сурово осуждает этот проснувшийся в них эгоизм и говорит им: ты погиб, ты осужден навеки. Человеческая мудрость, человеческая нравственность стоят над ними грозным судьею, денно и нощно над ними звучит страшное заклинание: ossa arida, audite verbum Dei[35]
. Очевидно, от людей им нечего ждать. Весь мир встал против них; весь мир и один человек столкнулись между собою, и на стороне мира – все традиции, на стороне страдальца – только отчаяние.