А если разложить это чувство на смыслы, получится забавная глупость. Гамлет на кладбище с горьким смехом говорит о человеческой участи. Череп Йорика – то же, что развалины Пальмиры. Бедный Йорик! Куда девались твои шутки, песни и остроты? Александр Македонский покорил полмира, а когда умер, – разложился в прах и, может быть, этим прахом, смешанным с водою, замазали втулку пивной бочки. Гамлету почти дурно; он говорит, что его собственные кости болят при виде этих могильных костей. Чего же он хотел бы? То, что есть и что видит, – смерть и сопутствующие ей разрушения, – кажется ему ужасным; очевидно, правильным и хорошим он признал бы противоположное, он был бы удовлетворен, если бы Йорик и Александр Великий были живы и сейчас, – и почему только до этой минуты? – нет, разумеется, вовеки! Но при обычном ходе дел Йорик давно сделался бы стариком и утратил бы свою кипучую живость, и Александр за полтора тысячелетия одряхлел бы до жалкого слабоумия. Конечно, не такими Гамлет хотел бы видеть их перед собою: Йорик должен был бы жить вечно таким, каким он был во цвете сил, Александр – каким он побеждал и пировал в Персеполе7*
. Теперь пусть бы Гамлет свои частные пожелания о Йорике и Александре обобщил универсально, как того требует здравый смысл. Оказалось бы, что он требует деления всемирной истории на две части: каждое создание должно до своего полного расцвета расти и развиваться, а с этого момента оставаться неизменным, т. е. жизнь должна быть наполовину динамической, наполовину – статической. Йорик до сих пор пел бы песни и сыпал остроты, Александр, все еще тридцатилетний, по-прежнему молниеносно проходил бы со своим войском страну за страной, побеждая и пируя после побед. Точно того же хочет Вольней. И он в своей мечте бессознательно повелевает истории разделиться: до расцвета Пальмиры – рост, накопление, восхождение; с момента расцвета – однообразное цветение. Но ведь Пальмира была не одна в мире; она возрастала не сама в себе, а на счет окружавших ее организованных форм, защищаясь и нападая в кругу индивидуальностей, подобных ей, поглощая извлекаемые ею из них родовые силы, – т. е. она могла возрастать только в силу всемирно-исторического динамизма. А для того чтобы во второй период, о котором мечтает Вольней, она могла оставаться равномерно цветущей, вокруг нее должна была бы установиться полная неподвижность, и так как окружающие ее индивидуальности так же, разумеется, были окружены другими индивидуальностями, то должно было бы остановиться все на поверхности земли. Малейшая пылинка может остаться неизменной только в том случае, если прекратится всякое движение в мире. Следовательно, мечтаемая Вольнеем Пальмира была бы всемирным вампиром: в тот день, когда она достигла расцвета, должно было бы навсегда остановиться расцветание всех других Пальмир, все создания должны были бы навсегда остаться такими, какими их застал этот день. Гамлет, скорбя о смерти Йорика, своей обратной мечтой обрекает самого себя навеки остаться ребенком, каким Йорик носил его на плечах. Какая смешная глупость!Да! Но и какая неизбежная, какая трогательная глупость! В основании ее – неискоренимый инстинкт самосохранения, субъективно сказывающийся безусловной верой личности в ее неразрушимость. Отсюда неизбежное умозаключение: если я неразрушим, то и всякая другая организованная форма, всякая «не я», неразрушима. Но так как, по закону вещей, личность может существовать только на счет других личностей, т. е. разрушая их, то, постулируя бессмертие «не я», я тем самым постулирую смерть своего «я»; или вторая посылка, неминуемо вытекающая из первой, неминуемо убивает ее. Человек живет двойной жизнью: нагнувшись над цветком, умиляется его красоте и страстно благословляет его на вечное цветение, – но в то же самое мгновение, когда благословляет, – срывает его. Мне жаль цветка, это живое «не я», внеположное воплощение моего «я», которое я из чувства самосохранения инстинктивно хочу знать неразрушимым, и которое, однако, как раз из самосохранения, и непременно должен уничтожить, чтобы ассимилировать себе. Мы похожи на древние царства, которые неустанно покоряли соседние страны и, среди своих побед, твердо верили в собственную непобедимость. Оба эти чувства: потребность побеждать других и вера в свою непобедимость – вложены в нас природой; без них жизнь была бы невозможна. Но над обоими, как белое облако, восходит третье, ненужное и бессмысленное, но не природное, а наше, человеческое чувство: моя, Гамлета, Вольнея грусть над развалинами Пальмиры. Воля животного безысходно ограничена природной целесообразностью, – только человек перешагнул этот круг; тайное желание Гамлета, чтобы Александр был вечно юн, идет наперерез законам природы. Подлинно человеческое в мире одно: volo, quia absurdum[48]
.Печатается по изданию:
Комментарии составлены