— Попробую. Утром ходил к Зайцу. Потребовал, чтобы заплатил мне заработанное. Знаешь, как раскудахтался дохляк — чуть глаза мне не выцарапал… «Не я тебе должен, говорит, платить, а ты мне за то, что я тебя кормил всю зиму… Батрак работает, говорит, летом, а зимой только жрет…» Я взял бумаги, — сказал Казак, хлопнув себя по поясу, — так продерну его в газете, что будет помнить.
И помолчав, презрительно процедил сквозь зубы:
— Эксплуататор…
— Жена, — повернулся Найдю, — пойди, приготовь что-нибудь перекусить.
Найдювица с усилием поднялась, отряхнула подол и пошла к дому. Оба партийца, сдвинув головы, долго и деловито о чем-то шушукались…
Тележная мастерская выглядела совсем по-иному. Стены обмазали глиной, пол выровняли и утрамбовали, над входной дверцей врезали мутное квадратное окошко. Митко Эсемов, стоя посреди помещения, оглядывал все уголки и тыкал пальцем:
— Здесь поставим стулья… Кроме этой еще две-три скамейки сколотим. Очаг и прилавок соорудим вон там в углу… Славно будет, Казак, ты как думаешь?
— Славно, — говорил, покачивая головой, Казак.
— Вот это портрет Ленина. К осени выпишем из Софии портреты Карла Маркса, Христо Смирненского, Благоева и других… посмотрим, кого еще. Портрет Благоева у меня есть, но уж больно крохотный… Ты где ночуешь?
— У Найдю…
— Нет, приходи к нам!
— Я дал слово.
— Отказаться недолго! А не то не стану читать тебе письмо Фики.
— Когда получил?
— Сегодня.
— Что же он пишет?
— А вот и не скажу!
Казак непринужденно расхохотался.
— Слушай, Митко, не будь ребенком!
— Какой я тебе ребенок! Заходи в дом и подожди меня, мне на мельницу надо.
— Иди, я подожду тебя здесь.
— Как тебе угодно, — сказал Митко Эсемов и выбежал наружу.
Казак огляделся по сторонам. Ставни со стороны улицы были опущены. В узкие щели падали желтые отблески заходящего солнца. На улице возились ребятишки, мычали коровы, громыхали телеги. Но весь этот шум доносился словно из какого-то далека.
Казак сел на скамейку, вынул из-за пояса смятый канцелярский лист для заявлений, положил его на сигаретную коробку и, зажав в своих толстых, неуклюжих пальцах огрызок карандаша, призадумался.
Писал он долго, но написал очень мало. Слова складывались мучительно, неуклюже, словно он разбивал кулаком неподатливую скалу. Ему хотелось излить свой наболевший протест, слить его с протестом всего рабочего класса и показать его всем, кто еще колеблется, еще не встал на путь подлинного освобождения… Но слова получались такие сухие и неубедительные, что ему становилось тоскливо. Про Зайца он написал, что тот эксплуататор. Но это слово показалось ему слишком слабым, он заменил его словом «обдирала», но оно было слишком истертым. Назвать клещом, кровопийцей, тоже было старо. Он назовет его кулаком! Кулак — большевистское слово, а все большевистское правильно! И он закончил так:
«…Когда я спросил его, заплатит ли он мне за проработанное время, этот кулак сказал, что ничего мне не заплатит, а напротив, я должен заплатить ему за то, что он кормил меня зимой…»
Казак прочитал несколько раз написанное. Вроде неплохо. Тогда стал писать дальше:
«Так будут измываться над нами все господа, пока мы не создадим наши собственные классовые рабочие организации, особенно для нас, сельскохозяйственных рабочих, которые не вступили еще все до одного в наши организации…»
Казак чувствовал, что где-то надо поставить «да здравствует». Но он не знал, куда втиснуть эти слова. Ему хотелось, чтобы призыв вырвался изнутри и потряс всех читателей. Но карандаш не слушался ни чувств, которые его волновали, ни мыслей, которые так ясно и четко вырисовывались в его сознании. Слова получались какие-то не такие, и Казак смотрел на них со злостью и презрением, как на незваных, нахальных гостей, которые как сорняки заполонили чистый белый лист. Он послюнил карандаш, зачеркнул какое-то словечко, затем снова вписал его и на этот раз оно показалось ему более уместным, живым и осмысленным. Наконец Казак бережно и внимательно переписал все начисто, поставил наугад две запятые и подписался:
«Селькор Димо Казаков».
«Теперь дело только за конвертом и маркой», — подумал он, вставая с места. С противоположной стены из маленькой вишнево-красной рамки смотрел на него, слегка прищурившись, Ленин, и на губах его играла сердечная, дружеская улыбка.
ЧАСОВНЯ СВЯТОГО ПЕТРА
1