Вот что такое атеизм – без-божие, без-жизненность – «без вдохновенья… без любви…».
Онегин – атеист, но атеист затосковавший; атеист, находящийся в глубоком кризисе, почувствовавший, что атеизмом жить нельзя. И, наконец, атеизм свой исчерпавший и поклонившийся тому, что раньше отрицал. Атеист, более всего на свете ценивший свою свободу, стал рабом любви… Что ему с этой любовью делать? Спасение это или гибель? Сердце его уже не пусто. Оно наполнено. Переполнено. И это невыносимо больно. Так что же – просить, чтобы его избавили от страданий или… суметь это страдание вынести?
Пушкин оставляет героя своего «в минуту злую для него», как бы прервав на полуфразе роман – все тем же открытым вопросом, его любимым приемом. Вопрос закроется только после великой духовной работы в душе читателя, той самой работы, которая должна была бы произойти в душе Онегина…
Глава 5
Трое в одном лице
А в самом Пушкине произошла эта работа? А он, умевший так благоговейно любить свою Музу, он дорос до преображения? Или он все еще игралище страстей? И душа его то полна, то пуста и вкушает хладный сон; то исполнена восторга и любви, то живет без божества, без вдохновенья? Прилив, отлив. Одна волна сменяет другую. Да полно, неужели в жизни нет никакого духовного закона, который душа должна постичь, неужели нет внутреннего господина в человеке? «Кто место в небе ей и укажет / Примолвя: там остановись! / Кто сердцу юной девы скажет: / Люби одно, не изменись!» («Цыганы») Действительно, кто? Извне – никто не имеет права это сказать… Ну, а внутри, внутри? Тоже нет никакого стержня? Того, что глубже и значительнее набегающих и отступающих волн? Вот Того, Чей глас воззвал к пророку, лежавшему, как труп, в пустыне? Вот Того, Кому поют волны свой хвалебный гимн, – тайного автора всей этой спасающей душу красоты?
Если нет внутреннего закона и внутреннего господина, остаются одни стихии, которые разрывают душу на части. И есть Пушкин-язычник, служитель стихий. И только. «И всюду страсти роковые, / И от судеб защиты нет».
Я думаю, что с этого начинался Пушкин, но от этого он уходил все дальше и дальше. Да, начинался Пушкин действительно с язычника, всегда влюбленного, искрометно-шутливого, обаятельно-грешного, а подчас и кощунственного. Молодой Пушкин был вполне в рост окружению, восторженно принимавшему его. Конфликт с публикой начался, когда Пушкин стал вырастать, когда действительно понял, что «любви, надежды, тихой славы недолго нежил нас обман» («К Чаадаеву»), что идеалы времени – лишь короткий миг, ступень роста души – мгновение. И что мгновение это проходит. И – либо надо пройти, исчезнуть вместе с ним, стать прахом, либо двигаться дальше к иному, к Вечности, искать непреходящую твердь, не рассыпающуюся в прах. Пушкин, в отличие от Онегина, – поэт. Но и «не поэт» – Онегин – жил в Пушкине. И «какой-то мрачный гений» «на мир насмешливо глядел» и давал чувствовать поэту, что его волшебный мир ограничен, что за ним, за краем его, может открыться пустота.
Поэтический мир Ленского не выдерживает холодного онегинского взгляда. Он сжимается под этим взглядом, умаляется, выцветает… А может быть, начинает видеться в свою истинную величину, какой он есть без романтической дымки, без юношеского задора, без очарования возраста… Он мелок, этот поэтический мир, и Онегин заставляет увидеть это. Ленскому рядом с Онегиным не ужиться. Он убьет его, если не пулей, то своей иронией. Если же они – поэт и Онегин – встречаются в одной душе, завязывается борьба не на жизнь, а на смерть. И либо поэт погибнет, либо вырастет, станет недосягаемым для убийственных стрел иронии и, наконец, заставит самого Онегина стать поэтом. К чему и приводит Пушкин своего героя в конце романа. Приводит – и оставляет «в минуту злую для него…». Эта минута была минутой выбора, но уже не между поэтом и не поэтом (тот выбор уже сделан), а между поэтами – языческим и христианским.
(Я пользуюсь терминами, которые всегда условны. Но они емки. И я хочу пояснить, что в них вкладываю. Речь идет о способе чувствовать мир, о мере наполнения сердца).