Ее «сила в других мирах», ее чувство Вечности было подлинным. Но она не умела воплотить
этого чувства вечности в жизни. И это было мукой, подобной муке мастера, которому никак не удается перенести в слово, краски, мрамор то, что велит душа. Цветаевой все удавалось перенести в слово, но в плоть жизни – нет… Не все удавалось. То, главное, оставалось внутри, в душе, в снах. И сюда, в душу свою, в иные, сновиденные миры она и звала.Звала души, а соединялись тела, опять и опять тела, как бы отделившиеся от душ, не воплощавшие души… «Телам со мной скучно, – писала она Рильке в 1926 году. – Они что-то подозревают, и мне (моему) не доверяют…»[48]
«Мне»… «моему»… Что это такое? Прозрение души, что она больше тела? Глубже, истиннее, вечнее? Но разве любовь – это соединение только тел? Разве она не знала такой любви, в которой сквозь тела соединялись души?«Любовь слышит и чувствует только себя», – пишет Цветаева Рильке в том же письме. В любви она сталкивалась с неодолимым эгоцентризмом (в письме Бахраху писала, что в момент близости любовник от нее дальше, чем когда-нибудь). Как же преодолеть этот эгоцентризм? У Марины Ивановны есть только один способ: перенести любовь из этого мира в тот, за-очный.
И вот она устает быть «отсутствующей в присутствии» и решает быть «присутствующей в отсутствии». Когда только душа, одна душа – вне тела, без тел. И не надо воплощения, ничего не надо, кроме «бессмертной мечты». Жить со своей мечтой, ничего не ища на карте, отчаявшись искать во вне… «Заочность. За оком живущая вящая явь…»
Это, конечно, возврат на свою высоту, в свое духовное пространство – в свой «одиночества верховный час»[49]
. Но происходит ли в заочности реальная встреча душ, их соединение? Нет. Здесь «другой, живой» – по ее словам – был лишний. С ним она не умела. Он был стеной, об которую билась.С телами – ложь. Без тел – бестелесная правда, где-то вне жизни существующая. Дух и плоть становились антагонистами. Дух не воплощался. И плоть не одухотворялась. И жизнь становилась местом, где жить нельзя.
Но вот приходит человек сильный и зоркий, который любит и видит ее. И, кажется, может сделать жизнь местом, где можно жить. Это неслыханное счастье. И, однако, оно не состоялось. Почему?
Она сама пишет, что их разлучает низость жизни, «жизнь петитом» (в противоположность Жизни с заглавной буквы): быт, маленькие низости и лицемерие. Раньше она их ненавидела. Теперь просто – не видит, не хочет видеть – пишет она в своем письме Родзевичу. Неужели только это?
Кто знает… Но думается, что не только. Думается, что тут больше и гораздо больше… Сделать жизнь местом, где можно жить, было не под силу и Родзевичу. Он ставил ее перед выбором. Она должна была выбрать его и отрезать другое. Иначе в жизни нельзя. (Чтобы воплотить, надо ограничить.) Но Марине Цветаевой нужна была Безграничность. Ей во всех границах – тесно. Как же, однако, выбрать Безграничность? Выбрать всеобъемлющее? Из чего выбирать? Безграничность сама приходит и берет душу, заполняет и исцеляет. Делает целой. Совершается таинство; с душой нечто делается.
Тезей сделал нечто грандиозное, сверх всех человеческих сил, выбрав Вакха. Сделал, Но сделалось ли что-нибудь с ним? Одна часть выбрала, подавила другую. Остались, однако, две, а не одно. Всякий выбор неполон, недостаточен, даже выбор высшего.
Да и был ли Родзевич выше Эфрона? Неведомо. Мы не так много о нем знаем. А что говорят нам поэмы? Что мы знаем об их герое и о каком-то вынесенном за рамки текста муже героини? – Ничего почти не знаем. Известно одно: был великий порыв, великое тяготение, девятый вал величиной с гору. Но порыв этот вовсе не сделал душу Цельной. Было это, но было и другое. И где-то далеко за пределами и того и другого оставалась тихая и неделимая на части полнота души… Которую нельзя выбрать. Которая приходит и берет сама – великая миротворная бездна.
И если цельному сердцу нужен весь Бог, то и Богу нужно все цельное сердце. А ее сердце рвется на части и не может выбрать между долгом и страстью, между валом стихии и седьмой заповедью…
Да и как ни велик этот вал, где-то в глубине души вовсе нет уверенности, что он не схлынет, как схлынули все прежние волны, оставив голую душу на пустом берегу. «Одной волною накатило, другой волною унесло»…[51]
Так ведь и было с Родзевичем. Как разочаровали ее позднейшие встречи с ним! «Знать бы, что все так кончится…» – писала она Черновой-Колбасиной.
Нет, не вся душа умещалась в этой страсти, и не страсть была той твердыней, на которой Цветаева могла строить свой мир… Нет, не страсть. Ни страсть, ни долг твердыней не были. Страсть может отхлынуть, как нахлынула. Долг может зашататься, как почва, колеблемая вулканом.