Отношение Лосева к Бродскому – это слепое или по меньшей мере слабо видящее свой предмет обожание. Оно выражается иногда в восторженных восклицаниях: «в зрелые годы он никогда не забывал сказать „спасибо“ официанту, продавцу, уборщице», иногда во фразах вроде: «после 1964 года все написанное Иосифом безупречно» или «ничего неумного и вульгарного сказать или подумать он не мог», – во фразах, после которых начинает казаться, что Лосев просто не понимал самой сути поэзии Бродского – ее сила не в том, что она безупречна, а именно в том, что она не боится ни вульгарного, ни неумного – принимает их как неизбежный побочный эффект интенсивной работы речевого механизма.
Это же обожание приводит к странно-интимным пассажам: «Я никогда не замечал, чтобы от него попахивало – по́том или изо рта» – или: «„Знаешь, почему мужчины так сходили с ума от Виолетты Валери (чахоточная героиня оперы „Травиата“)?“ – „Нет“. – „Дай палец“. Он зажал мой указательный палец в кулаке и покашлял. При каждом покашливании кулак как бы непроизвольно сжимался». Сберегание этих попахиваний, покашливаний и пожиманий совершенно несовместимо с картиной явных отношений Лосева и Бродского – оно велось потаенно, и, кажется, лучше бы ему потаенным и оставаться.
Все это могло бы показаться чуть ли не трогательным – но лосевское неумение вывести сильные чувства на свет относится не только к обожанию, но и к ненависти. А здесь уже ничего трогательного нет. Одна из глав книги – пасквиль на писателя Анатолия Наймана. На месте составителей я либо не включал бы эту главу в книгу: всех, кого человек хочет оскорбить, он должен успеть оскорбить, пока жив – то есть пока ему можно ответить, – либо отложил бы публикацию до времени, когда не останется в живых никого из участников – и их положение снова будет уравнено. Но глава в книгу вошла – и она говорит плохо только о Лосеве, а не о том, кого он хотел в ней оскорбить.
Лосев подбирает обидные словечки; придирается к внешности; издевательски пересказывает доклады Наймана, которые сам же предложил ему сделать и в лицо, разумеется, не высмеивал, – во всех этих мелких, наносимых как бы исподтишка уколах видно полное невладение искусством вражды. (Таким же малопристойным ударом исподтишка кажется название главы о ненавидимых Лосевым гомосексуалистах – «Проктология».) И главное: он пытается сделать соучастником своей ненависти Бродского – но в результате снова становится ясно, что он просто не понимал самого важного в Бродском. Например, Лосев пишет: Бродский «согласился, по возобновленной дружбе, написать предисловие к сборнику Наймановых стихов, хотя горько жаловался: „Прочитал с начала до конца, ну абсолютно не за что зацепиться“». Лосев говорит здесь как человек, привыкший к тому, что публично слова произносятся под действием внешних сил – подчинение властям, необходимость заработка, желание угодить другу – и потому ничего не значат, а важны слова, сказанные свободно – то есть на ухо приятелю. Это обычный взгляд для человека, выросшего в советских условиях. Но из всего написанного Бродским мы знаем, что он понимал свободу и, соответственно, важность слов прямо противоположным образом – свободен ты не там, где на тебя не давят, а где ты берешь на себя ответственность. Бродский в частной беседе мог отзываться резко или грубо о самых разных людях, но своим окончательным – адресованным чужой памяти, то есть вечности, – словом всегда считал не болтовню в приятельских потемках, а слово подписанное и вынесенное на свет.
Одно стихотворение Михаила Айзенберга
Политика – это люди, говорящие на свету. Без лиц, без света и без слова политика невозможна. А поэзия словом выводит лица на свет. (Исландские скальды говорили: «Поэзия делает невидимых врагов видимыми».) В этом и заключается ее принципиальная связь с политикой – каждым стихотворением она (поэзия) измеряет наличный уровень неосвещенности, безликости и бессловесности.
Стихотворение Михаила Айзенберга, возможно – самого точного из современных русских поэтов, с самого начала в ярком фейерверке московского богатства открывает агрессию, войну, причем междоусобную – своего рода этнический конфликт, превращенный в зрелище и в праздник:
Кто смотрит на междоусобицу как на зрелище? Дети смотрят – они и появляются в следующей строфе и оказываются нами, нами самими.
«Мы» возникает вместо того «я», которое невидимо присутствует в любом стихотворении, – а «каникулы», «конфетти и серпантин» подтверждают, что это действительно детское «мы» – точнее, «мы», впавшее в детство.