Можно думать, что оптимист Рудаков, готовясь принять участие в дискуссии о «формализме», ориентировался на значительно более благоприятное событие полуторагодичной давности – доклад Н. И. Бухарина на I съезде писателей. Для Рудакова должны были быть важны не только «либеральность» доклада, его культурная оснащенность и явные отличия от стиля партийно-государственных директивных текстов, но и то, что Бухарин подробно говорил о формальном подходе. Он начал с вопроса о «поэзии как таковой», цитировал при этом «Слово» Гумилева, выделял среди формалистов Жирмунского, а Шкловского назвал, критикуя его, «одним из самых выдающихся теоретиков формализма». Как и у Троцкого одиннадцатью годами ранее в статье о формальной школе[1320]
; как у самого Бухарина в выступлении во время дискуссии 1925 г. об искусстве и революции[1321], идеологически обусловленное общее отношение к формальной школе могло быть только негативным, но для 1934 г., когда она уже несколько лет как перестала существовать, явилось либеральной неожиданностью само внимание, уделенное ей в докладе, имевшем ранг официального. Если в 1924 г. Б. М. Эйхенбаум на равных полемизировал с Троцким, остро иронизируя над его признанием того, что «известная часть изыскательской работы формалистов вполне полезна», и настаивая на отнюдь не вспомогательном, но методологическом значении формального принципа для конституирования литературоведения в качестве самостоятельной науки[1322], то десять лет спустя примерно такое же ограниченное признание формализма Бухариным попадало в совершенно иной общественный контекст и выглядело едва ли не как стремление прекратить или хотя бы умерить идеологическую и организационную опалу школы, уже лишенной возможности на чем-либо настаивать.Однако, не говоря уже о том, что Бухарин на самом деле не имел полномочий проводить самостоятельную культурную политику и тем более определять ее курс от имени партийно-государственных инстанций, ведущие ученые школы нимало не были склонны занять, как говорилось в докладе, «им по заслугам полагающееся место в кооперации работников-искусствоведов» и стать одновременно учителями «поэтики как технологии поэтического творчества»[1323]
. Об этом свидетельствует эпизод, происшедший в ноябре 1934 г. и связанный, по-видимому, с устремлениями Бухарина и Горького, проявившимися вокруг писательского съезда[1324]. Л. Б. Каменев от имени Горького предложил Томашевскому, Тынянову, Эйхенбауму, Жирмунскому составить некую хрестоматию образцов «художественных приемов» (т. е. именно реализовать то амплуа «спецов», которое было им предназначено в докладе Бухарина), от чего они отказались как от халтуры, предложив в ответ «начать заново научную разработку формальных проблем»[1325]. Для них то, что говорил Бухарин и вскоре Каменев, явилось только подтверждением свершившегося в 1929–1930 гг. конца школы, хотя в данном случае подтверждением политически мягким по сравнению со слышанным ими в свой адрес ранее.Между тем Рудаковым соответствующий раздел доклада Бухарина должен был восприниматься в ином ключе и служить указанием на практическую возможность применения идей школы. Человек младшего поколения, уже не заставший в дееспособном возрасте тех условий, в которых протекала основная работа формалистов, он изначально не мог не учитывать просто как данность ограничений, задаваемых науке государством, и, готовясь к ученой карьере, не мог не готовить и определенную мыслительную стратегию – на случай мало-мальски благоприятного изгиба культурной политики (каким и стал доклад Бухарина). Это должно было побудить его с особенным вниманием отнестись к тому, чтó Эйхенбаум (в дискуссии в «Печати и революции», материалы которой, вероятно, изучались Рудаковым в ГИИИ или позднее) называл точками соприкосновения формализма и марксизма. Он говорил о них в плане нейтральной «типологической» констатации, не делая отсюда каких-либо существенных выводов, – для Рудакова же эта тема потенциально приобретала значительный вес. Центральной точкой соприкосновения было, по Эйхенбауму, изучение закономерной эволюции – в отвлечении от случайного, индивидуального генезиса явлений, от личности деятеля (в высшей степени характерна эта вера крупного ученого в «научность» марксистской идеологии и, соответственно, в то, что большевистский вождь, с которым он спорит, должен и к литературе подходить научно)[1326]
. Именно такова история литературы без «авторов, дат», о которой мечтает Рудаков, с опорой на более позднюю работу Тынянова. Вполне вероятно, что вопрос о том, что понимают под марксистским литературоведением и как сюда относится формализм, обсуждался с Мандельштамом. Еще более вероятно, что эти разговоры касались писательского съезда, а также деятельности и высказываний Бухарина, который по понятным причинам особо интересовал поэта[1327].