Но в одном эпизоде Кюхельбекер фигурирует вне всех подобных специфических обстоятельств – как историко-литературный прообраз, который Мандельштам подыскивает самому себе (11 июня 1935 г.). По поводу этого эпизода уже отмечалось, что упоминание рядом имени Катенина ведет к работам Тынянова[1337]
(Катенин и Кюхельбекер для него – деятели архаистического движения в поэзии 1810–1820‐х гг.), актуализация которых для Мандельштама в период общения с Рудаковым после сказанного не требует новых пояснений. Общий смысл его уподобления «Что я? – Катенин, Кюхля…» и т. д. – очевиден: поэт, язык которого содержит архаистические черты, не понятый современниками, подверженный их насмешкам и гонимый государством (последний признак относился не только к Кюхельбекеру, но в некоторой степени и к Катенину; очерк его политической биографии, написанный Ю. Г. Оксманом, был опубликован в 1934 г. в пушкинском томе «Литературного наследства» – там же, где и работа Тынянова «Пушкин и Кюхельбекер»). Но гипотетически противопоставляя себе в положении «Катенина, Кюхли» – Есенина и Павла Васильева, Мандельштам вносит существенный осложняющий нюанс: он предполагает, что в данных социокультурных условиях востребован поэт открыто эмоционального типа, непосредственно принимаемый народной аудиторией в качестве национально и социально тождественного ей, «своего», тогда как обречен на непонимание и отчуждение поэт, живущий преимущественно в культурно-историческом мире, преломляющий эмоцию в семантически сложном языке, но не обладающий той свободой от эстетической условности, какая была свойственна упоминаемому далее в мандельштамовском «монологе» Хлебникову. Это свойство последнего характеризовал Тынянов в известной статье 1928 г., а еще ранее сам Мандельштам, писавший о Хлебникове в 1922 г.: «Какой-то идиотический Эйнштейн, не умеющий различить, что ближе – железнодорожный мост или „Слово о полку Игореве“»[1338]. Понимаемое так рассуждение Мандельштама отчасти перекликается с его автохарактеристикой 1928 г. (в ответе на анкету газеты «Читатель и писатель»): «Приношу ей (революции. –По-видимому, трактовка Мандельштамом своего положения через уподобление Кюхельбекеру сказалась и на упоминании об отношении к нему формалистов. Уравнивая оценки символистов и формалистов, он достаточно вольно трактует факты (в значительной мере уже историко-литературные). Если даже оценки символистов несводимы к «отрицанию» (в частности, Вяч. Иванов, как известно, именно «признал» «Камень»), то формалисты всегда считали его поэзию значительным явлением. В этом сходились умеренный Жирмунский и радикал Шкловский; Эйхенбаум и Шкловский приветствовали и «нового» Мандельштама в 1932–1933 гг.[1341]
– последние перед катастрофой 1934 г. высокие оценки его творчества, исходившие от столь авторитетных экспертов. Рудаков был последователем формалистов и в этом. Но оценка Шкловским «Путешествия в Армению» (в статье «Путь к сетке» – Лит. критик. 1933. № 5) могла быть воспринята поэтом «кюхельбекерно», хотя и здесь Мандельштам был назван «огромным поэтом»[1342].Последняя группа высказываний Рудакова, имеющих отношение к Тынянову, касается внешних обстоятельств, административных и бытовых. Ситуация была для него неизмеримо проще, чем для Мандельштама, хотя условия воронежской ссылки оказались для них сходными. Рудаков хлопочет о пересмотре дела и возвращении, о чем Мандельштам не мог и мечтать, – и надеется на помощь Тынянова, который письменно засвидетельствовал бы его филологическую квалификацию. Как можно понять из письма от 3 октября 1935 г., Рудаков предполагал, что Мандельштам мог стать посредником в этом деле. Далее начинается ожидание, и, пока от Тынянова нет ответа, ожидающий иногда отводит душу в крепких выражениях (то же по адресу Пастернака). Написанная Тыняновым 5 декабря 1935 г. характеристика (в прим. к письму от 15 декабря 1935 г.) вызвала удовлетворение, смешанное, однако (как и в отношениях с Мандельштамом), с самолюбивыми претензиями. Поскольку прошение о пересмотре дела было, как гласил ответ из прокуратуры СССР от 19 января 1936 г., «оставлено без последствий»[1343]
, хлопоты возобновились (письма 1 февраля и дальнейшие), и Рудаков снова надеялся получить помощь Тынянова.