Да, в ту ночь, когда Давыд с Пафнутием да с ханскими лучниками вырезали в степи караван, лежал он в объятиях любимой и не чаял, и не помышлял о Твердяте-то. Отчего же, отчего греховное волхование, никудышное вранье так разбередило душу Володаря? Припомнилось ему туманное утро того дня, когда он, утомлённый ночными безумствами Сачи, принимал от товарищей долю военной добычи. Припомнил своё изумление величине и богатству хабара. В числе прочих сокровищ преподнёс ему старший родич Давыд Игоревич двух хороших зверей – коня и кобылу. Эх, теперь прояснился разум Володаря! Неспроста Давыдка подсунул ему златогривого задиру. Видно, сомневался тмутараканский управитель, что до смерти забил Твердяту. Видно, в землю захоронить и вправду не довелось. Значит, Твердята может оказаться жив, значит, может явиться новгородец и потребовать Божеского суда! Тогда Володарь снова обеспамятовал. Едва ли не всю ночь гонял Возгаря по улицам Тмутаракани. Жемчуг, чуя состояние всадника, крушил копытами глинобитные стены и ограды. Под утро, разметав утварь в портовой корчме – любимейшей обители волхва, князь поджёг над ней камышовую крышу. Грек Феоктист поутру подал жалобу в княжий дом, а следом за греком сотворил ябеду и алан-усач, которого Володарь едва не до смерти прибил кнутом. Половина суммы, вырученная за коней, ушла на отступное обиженным. Стараниями преданной Сачи князя кое-как удалось унять. Наутро Пафнутий Желя с преданными Володарю половцами повязали безумца и с мешком на голове уложили на палубе «Единорога».
Когда дромоны вышли из тихого залива на широкий простор и буйные ветра уперлись ладонями в полотнища парусов, когда носы судов стали поперек кудрявых волн, Володарь начал выздоравливать. Неподалёку, внизу, под настилом палубы текла неведомая ему жизнь. Он слышал металлический скрежет и скрип, плеск воды за бортом. Через него без церемоний перешагивали озабоченные матросы. Справа и слева от него, вдоль бортов на скамьях сидели вычерненные солнцем, иссушенные морскими ветрами, просоленные, жилистые гребцы, по два на весло. Володарь насчитал по каждому борту по дюжине весел и ещё два – на корме. Для размещения уключин палуба «Единорога» простиралась за пределы обоих бортов в ширину. Эти два участка палубы опирались на балки, проходящие за бортами. Над его головой день и ночь гудел и хлопал огромный парус.
«Единорог» был стар. Морями выбелены доски его обшивки. Неистовство врагов оставило на теле «Единорога» множество шрамов. Однако вследствие неустанных забот добросовестного кормчего паруса и такелаж не имели изъянов, и старый корабль неутомимо резал носом тёмные волны Русского моря. Два других дромона были поменьше, в одну мачту, и поновей. Володарь с рассвета и до сумерек мог видеть их паруса: лиловый и полосатый.
Время от времени перед взором Володаря возникал Амирам. Высокий, словно ярмарочный шест, ловкий, будто белка, он зорко надзирал за своей вотчиной. Странный, украшенный синим пером головной убор он сменил на белую полотняную повязку. По пояс обнажённый, в широких штанах и высоких сапогах из мягкой кожи, он часто взбирался на главную мачту, усаживался на рее. Володарь задумчиво смотрел, как яростный морской ветерок треплет его длинную косу. В конце первого дня пути явился чернокожий матрос, перерезал путы Володаря, надел ножные кандалы, цепь намотал на основание мачты и замкнул замком. Длина цепи позволяла Володарю подойти к борту и глянуть на бегущую назад водную гладь, но ни до кормы судна, ни до его носа, где расположились ненавистные волхвы, ему было нипочём не добраться. Князя приковали к главной и самой высокой из трех мачт дромона.
– Всё равно освобожусь, – бормотал князь. – Изведаете моего железа. Перережу всех, а корыто отправлю на дно, русалкам на забаву. Рюриковича не пленить шелупони, говном мотающейся по солёным водам.
Чернокожий матрос осклабился, обнажив редкие, крупные зубы, замычал нечто несусветное, разинул розовую пасть. Володарь отпрянул. В недрах его смердящей глотки вовсе не было языка.
– Пить принеси, – не унимался Володарь. – Сейчас же! Торопись! Иначе и уши твои отправлю в те же места, где язык поганый оставил. Эх ты, собачья пожива!
Вскоре явилась Сача с кувшином, полным воды. Поначалу подходить остерегалась, посматривала с опаской. Не предала ли?
– Ты буйствовал, – сказала она тихо. – Повязали, чтобы больших бед избежать. Давыд не сел с тобой на один корабль. Князь на «Морском коне»…
Она махнула рукой в сторону лилового паруса.
– Ты убить его грозился, Волод, и убил бы, но я не дала…
Услышав своё степное имя, придуманное ею и её же сладкими устами впервые произнесенное среди ласковых ковылей, а ныне повторенное среди сонмища беспокойных волн, Володарь заплакал. Слёзы больно язвили обожжённую солнцем кожу.