Возможность встречи в тот далекий день и открытие, что у них есть общие воспоминания, касающиеся топографии уже не существовавшего клуба КДТ и деревянного домика, – все это раздуло теплый огонек зарождавшейся дружбы.
Гауна рассказал о Ларсене и о том, как они переехали в Сааведру.
– Теперь я болею за «Платенсе», – заявил он.
– Неплохая команда, – ответил Сантьяго. – Но я, как говорил Альдини, предпочитаю «Экскурсьонистас».
Затем Сантьяго рассказал, как они остались без работы и как потом получили концессию на озере. Сантьяго и Немой казались моряками – два этаких старых морских волка. Быть может, оттого, что сдавали лодки напрокат; быть может, из-за фуфаек и синих штанов. Каждое из двух окошек дома было обрамлено спасательным кругом. Со стен смотрело пять фотографий: Умберто I, пара молодоженов, аргентинская футбольная команда, которая на Олимпийских играх проиграла уругвайцам, команда «Экскурсьонистас» (в цвете, вырезка из журнала «Эль Графико») и над койкой Немого – сам Немой.
Гауна приподнялся.
– Мне уже лучше, – сказал он. – Думаю, что дойду.
– Спешить некуда, – заверил его Сантьяго.
Немой приготовил мате. Сантьяго спросил:
– А что ты делал в лесу, когда Немой тебя нашел?
– Если бы я знал, – ответил Гауна.
VI
Самым странным во всем этом было то, что Гауну неотвязно преследовала мысль о приключении на озере, а девушка в маске составляла лишь часть этого приключения, часть волнующую, навевавшую сладкую тоску, но вовсе не самую главную. По крайней мере так, хотя и другими словами, он сказал Ларсену. Быть может, он хотел подчеркнуть, что не придает особой важности делу, связанному с женщинами. Есть признаки, подтверждающие эту версию; хуже, что они же ее и опровергают: например раз вечером он заявил в кафе «Платенсе»: «Еще чего доброго окажется, что я влюблен». Чтобы сказать такое своим друзьям, человек с характером Гауны должен был быть помрачен страстью. Но эти слова свидетельствуют, что он и не скрывал своих чувств.
В остальном же, он сам признавался, что так и не видел лица девушки, а если и видел мельком, то был слишком пьян, ибо на его воспоминания – обрывочные, фантастические и не внушающие доверия – полагаться было нельзя. И все же занятно, что эта неизвестная девушка произвела на него такое сильное впечатление.
То, что произошло в лесу, тоже было странно. Гауна так и не смог объяснить все связно и вместе с тем так и не смог забыть. «Если сравнивать это с девушкой, – говорил он, – она, собственно, почти не имеет значения». Во всяком случае, девушка оставила в его душе яркий и неизгладимый след; но яркость эта шла от других видений, уже без девушки, которые предстали перед ним какое-то время спустя.
После этого приключения Гауна стал другим человеком. Хоть оно может показаться невероятным, но благодаря этой истории, при всей ее смутности и туманности, он приобрел определенный престиж у женщин, и даже, по словам иных, отчасти поэтому в него влюбилась дочка колдуна Табоады. Все это – нелепая перемена, совершившаяся с Гауной, и ее нелепые последствия – очень не нравилось его приятелям. Прошел слушок, будто они собрались подвергнуть его «терапевтической процедуре» и будто доктор их отговорил. Быть может, это выдумано или преувеличено. Однако суть в том, что они и раньше никогда не считали его полностью своим, а теперь уже сознательно смотрели на него как на постороннего. Проявлять эти чувства им мешала общая дружба с Ларсеном и почтение к Валерге – их общему грозному покровителю. Так что внешне отношения между Гауной и компанией оставались прежними.
VII
Мастерская помещалась в сарае из листов жести, стоявшем на улице Видаль, в нескольких кварталах от сквера Сааведра. Как утверждала сеньора Ламбрускини, летом сарай был духовкой, а зимой, в холода, когда все листы обрастали инеем, туда нечего было и соваться. И все же рабочие держались за мастерскую Ламбрускини. Клиенты были правы, что и говорить: от работы там еще никто не умер. Для хозяина самым приятным делом было попивать мате или кофе – в зависимости от времени дня – и слушать болтовню ребят. Я думаю, что за это они его и уважали. Он был не из тех зануд, которым всегда есть что сказать. Ламбрускини помешивал мате трубочкой и слушал, слушал – красное лицо его светилось благодушием, глаза стекленели, нос пламенел, точно огромная клубничина. Когда воцарялась тишина, он рассеянно спрашивал: «А что еще слышно?», словно боялся, что если все темы будут исчерпаны, ему придется вернуться к работе или утомляться, говоря самому. Конечно, когда он пускался вспоминать об отцовском доме или об уборке винограда в Италии, или о своих годах учения в мастерской Вильоне, где он помогал подготовить первый «гудзон» Риганти, он преображался. Распалившись, он говорил и говорил, бурно жестикулируя. Тогда ребята скучали, но прощали ему, потому что это быстро проходило. Гауна делал вид, что ему тоже скучно, но порой спрашивал себя, что же было скучного в рассказах Ламбрускини.