Впечатление, как и предвидел Абад, было ужасающее. Мари-Франс, бедняжка, приглашенная на свидетельское место следующей, не имела никаких шансов. Она начала с трогательного рассказа о своих первых встречах с ним в тюрьме: «Когда я пожимала ему руку, мне казалось, будто я сжимаю руку мертвеца, так она была холодна. Он думал только о смерти, никогда я не видела человека в такой печали… Всякий раз, уходя, я боялась, что следующего свидания не будет. А потом однажды, в мае девяносто третьего года, он сказал мне: «Мари-Франс, я приговариваю себя к жизни. Я решил нести этот крест ради родных Флоранс, ради моих друзей». И после этих слов все изменилось…»
После этих слов и показания не убеждали. Всем подумалось о стишке, о не укладывающейся в голове идиллии с бывшей учительницей Антуана, и на этом фоне смешно звучала душеспасительная речь о «прощении, которого он не считает себя вправе ждать от людей, потому что сам себя простить не может». Она же, не сознавая этого, напоследок представила Жан-Клода замечательным человеком, рассказав, как собратья-заключенные в тюрьме обретали в его присутствии мужество, заряжались от него радостью жизни и оптимизмом. Луч солнца во тьме, да и только! Прокурор слушал свидетельницу защиты с улыбкой сытого кота, а Абад съежился так, что просто исчез в складках своей мантии.
Закончился предпоследний день суда, впереди были только речи обвинителя и защитника. Я ужинал c журналистами; одна молодая женщина из компании по имени Мартина Сервандони метала громы и молнии по поводу свидетельства Мари-Франс. Та, как она выразилась, не по земле ходит, и это не только смешно – безответственно, едва ли не преступно. Роман, продолжала она, негодяй худшего пошиба – бесхарактерный и сентиментальный, как и его стишки. Но коль скоро смертная казнь отменена, он будет жить, проведет двадцать или тридцать лет в тюрьме, и поэтому волей-неволей встает вопрос, что станется с его психикой. Положительный сдвиг в этом смысле может быть лишь в одном случае: если он
«Вам будут говорить о сострадании. Лично я свое приберегу для жертв», – такими словами началась обвинительная речь, продолжавшаяся четыре часа. Обвиняемый предстал в ней настоящим демоном коварства, он якобы «принял двуличие, как принимают веру», и восемнадцать лет упивался своим обманом. Факты сами по себе на этом суде не вызывали ни малейших сомнений, и ставкой в поединке между обвинением и защитой оказалась истинность его намерения покончить самоубийством.