Навестил я его только один раз. Этот визит, которого я побаивался, прошел хорошо, даже слишком. Меня это порадовало, но и немного покоробило. Чего я ожидал? Что, совершив эти жуткие деяния и оставшись в живых, он будет посыпать главу пеплом, бить себя в грудь и каждые пять минут кататься по полу, исходя смертным воем? Он пополнел с тех пор, как я видел его на суде, и, если не считать бесформенной тюремной одежды, надо думать, вполне походил на прежнего милейшего доктора Романа. Он был явно рад меня видеть и принимал как дорогого гостя, извиняясь за неудобства комнаты для свиданий. Пожалуй, слишком широко улыбался, и я тоже. Не было ни долгих пауз, ни излияний в духе Достоевского. Мы беседовали о том о сем, как не очень близко знакомые люди, которые, встретившись, например, на курорте (а мы – на суде в Эне), обнаружили, что им есть о чем поговорить. О прошлом не было сказано ни слова.
В следующем письме он спросил, как называется моя туалетная вода:
Эта просьба, такая простая и дружеская, особенно тронула меня вот чем: за почти три года нашей переписки впервые вместо «родных», «тех, кто любил меня» или «моих дорогих» он написал имя жены.
Когда два года спустя я сообщил ему, что вернулся к работе над книгой, он не удивился. Он ждал этого от меня – только, может быть, не так скоро. И он в меня верил.
Мари-Франс тоже обрадовалась этой новости. Я позвонил ей, чтобы попросить материалы дела. По закону оригинал является собственностью осужденного, но он занимает много места. В тюрьме держать его негде, а тамошние камеры хранения переполнены, и по его просьбе все хранилось у нее. Она пригласила меня приехать и посоветовала опорожнить багажник машины, чтобы поместились все папки. Я понял, что она даже рада сбыть с рук этот тягостный груз и что теперь мне придется хранить его у себя в Париже, пока не кончится срок заключения.